Сказка Гоцци
Шрифт:
А в-третьих, в-третьих сегодня они ждали взрыва — через несколько часов должен был взлететь на воздух Финляндский вокзал.
Взрыв предполагался фигурный, поскольку в воздух должен был взлететь весь вокзал, кроме выхода. Выход имел две массивные двери, и вот из одной из них, исторической, в свое время и вышел, прибыв из Финляндии, великий вождь, с апрельскими тезисами под мышкой.
Вокзал бы взорвали давно, но никто толком не знал, из каких именно дверей вышел Владимир Ильич, и поэтому было неясно, какие двери исторические, какие взрывать, а какие оставить.
Не
В принципе, по вопросу исторического выхода существовали две научные, сугубо полярные теории. Московская школа утверждала, что вождь покинул вокзал через левую дверь, а ленинградская — что через правую. Борьба была ожесточенной, велась десятилетиями и, наконец, привела к тому, что пятнадцать ее участников обвинили в правом уклоне, двадцать — в левом, по расположению дверей, тех, кто помалкивал — в центризме, всех вместе объявили врагами народа, сослали на Колыму, где, как утверждали, они продолжали свои непримиримые дискуссии.
Короче, теория — теорией, марксизм — ленинизмом, а вокзал, между тем, надо было взрывать. Надо было строить новый. И тогда партия приняла соломоново решение, потому что соломоново решение могут принять и антисемиты. Мудрая партия решила: в тот исторический теплый вечер Владимир Ильич вышел на площадь не из левой и не из правой двери, а из обеих одновременно..
И обе двери были признаны историческими…
— …Не стой голый у окна, — сказала Катя, — ты смущаешь людей. — На фоне ночного окна Саша смотрелся как юный Давид, во всяком случае, так казалось Кате. И было между ними всего два отличия — Саша был не обрезан и у него отсутствовал фиговый листок. И еще он никогда не боролся с Голиафом… Но ведь и Давид никогда не видел великого вождя. Даже в гробу. А Саша его там видел дважды. В мавзолее…
Катя, сидевшая на краешке кровати в прозрачном пеньюаре, напоминала Офелию. Во всяком случае, такой ее представлял Саша. Только у Кати была короткая стрижка, как у мальчика, и очки. Офелия, вроде, очков не носила?.. И еще Катя любила «Давида». Вы представляете Офелию замужем за царем Давидом?! Эго все равно, что если б Жанна д’Арк вышла за де Голля!
Босой Давид отошел от окна и налил себе остывший кофе.
— Сегодня я опять летал, — сказал он, — над Нью-Йорком. Я залез на Эмпайр и полетел. Я пролетел над Манхэттеном, свернул к Гудзону и начал парить к океану. Я обгонял чаек, буревестников, альбатросов, военные корабли и даже истребители Соединенных Штатов. Там, в вышине, дышится так легко, как в детстве на дюнах… Я хотел опуститься и сесть где-нибудь на Парк Авеню или 42-й… Я хотел пройтись, поболтать со всеми этими разноцветными людьми, хлопнуть кого-нибудь по плечу. И чтоб меня тоже хлопнули… Но я не смог приземлиться и полетел в Европу. Над Парижем я ударился об Эйфелеву башню и упал на Монмартр.
— Ты довольно далеко отлетел, — сказала Катя.
— Я здорово ударился. И упал прямо в бистро. В «Клозери де лила». Там сидел Верлен и писал.
— Месье Верлен, — спросил я, — о чем вы сегодня пишете?
— О любви, — сказал Верлен, — только я Валери…
Я был готов провалиться сквозь землю! И провалился. И оказался рядом с тобой…
— На каком языке вы беседовали? — спросила Катя.
— По-русски, — ответил он.
— Тогда это был Эренбург, — сказала она.
— Не имеет ни малейшего значения. Я был в Париже. И меня окружал сиреневый вечер. И нигде я не видел памятника с простертой рукой…
Он помолчал.
— Почему ты никогда не летаешь?
— Я падаю, — сказала она, — я куда-то проваливаюсь.
— Куда?
— Недалеко. Я даже во сне не покидаю наши границы.
— Зря, — сказал он, — это как-то освежает.
— Возможно, — согласилась она. — Ты уже облетел весь мир.
— Я не был в Австралии, — заметил он, — она так далека, что не хватит ночи, чтоб долететь до нее.
— А ты не пробовал летать днем?
Офелия налила себе кофе. Современные Офелии и Давиды пьют слишком много кофе, и вообще много пьют и много курят.
— У нас там еще осталась водка? — печально спросила Офелия, и Шекспир, если он только существовал, перевернулся в гробу.
Потому что еще никто не знает, был ли Шекспир, но все уже знают, что он был гомосексуалистом… Они пили водку, курили и молча смотрели на здание вокзала, которое вот-вот должно было исчезнуть навсегда…
На пятой стопке вокзал взлетел на воздух. Причем, фигурно — вместе с историческими дверьми. Исторические двери летали по звездному небу, колошматили друг друга, будто продолжая научный, спор, а потом обе опустились на лысину вождя, и великий вождь будто вторично прошел сквозь них. На сей раз действительно одновременно.
Великий вождь прошел и даже не вздрогнул — видимо, ему было давно начхать на все это.
А вздрогнули только Катя и Саша. И долго молчали. И Саша сказал.
— К черту, — сказал он.
И Катя сказала: — К черту!
— Больше не могу, — произнес он.
— И я, — повторила она.
— Я не могу здесь дольше жить, — сказал он. — если я не уеду — я задохнусь.
И вид был у него отчаянный. Такой вид был, наверное, у Давида, когда он запустил из пищали в голову Голиафа.
— Тебе не надо было возвращаться из Парижа, — сказала она. — Если б я не падала, а летала, я б даже с Мадагаскара не вернулась…
Он долго смотрел на Катю, провел рукой по ее мальчишескому смешному лицу и почти печально сказал:
— Ну почему в тебе нет еврейской крови?
Это прозвучало почти как обвинение.
— Твои предки женились и выходили за кого угодно, но только не за евреев. Они что, были антисемиты? В тебе течет шесть кровей, какой-то компот — польская, украинская, русская, мадьярская — и ни одной подходящей!
— Расист, — сказала она, — ку-клукс-клановец! Столько женщин разных национальностей в одной. Ты не можешь жаловаться! Даже у Дон Жуана не было ни одной еврейки!