Сказка Гоцци
Шрифт:
В заключение Одинцов вспомнил, как Морковин за глаза поносил его песню, и назвал Морковина ничтожеством.
Арбатова угощали. Кто-то налил. Кто-то пододвинул миноги. Кто-то бросил в тарелку огурец.
Арбатов ел, пил, молчал и думал, что как это все-таки некрасиво: не успел человек уйти — и нате!..
«Это недостойно, — думал Арбатов, закусывая миногой, — недостойно…»
Меж тем присутствующие хвалили Одинцова, выделяя такие его качества, как остроту, смелость и даже непримиримость. Одинцов вскочил и спел
Все отмечали остроту, смелость и непримиримость Одинцова и ругали болванов-певцов.
Одинцов заплатил за всех, расцеловался и вышел.
— Шиз! — визгливо вскрикнул Арбатов.
Все стали хвалить Арбатова. Особо отмечали слог и умение найти тему. Прилуцкий сравнил его с Бабелем, а Сорокин увидел в нем что-то от Валери…
Арбатову вновь стало не по себе.
«Почему шиз?! Ведь я к нему совсем неплохо отношусь… Сколько он мне одалживал. И вот сейчас…»
Ему стали противны эти рожи, и он сам. Он доел рыбу, налил себе из чьего-то бокала водки и, подняв тост за всех присутствующих, удалился. В дверях он услышал «графоман» и бурное одобрение присутствующих.
«По-божески», - подумал Арбатов и вышел.
Шел он, не глядя, и неожиданно заметил, что опять оказался у переговорного пункта. Арсений Павлович не выходил из головы. Арбатов решил сказать ему все, что думает, поставить вопрос ребром и отказаться от встречи.
В кармане было два гривенника. Арбатов похолодел, но тут же вспомнил, что в кабине номер 23 автомат испорчен уже третий день, и всего за одну монету работает сколько хочешь. Судя по всему, люди знали об этом — в отличие от других кабин в эту вился хвост. Все стояли тихо, как заговорщики, и, не глядя друг на друга, держали в руках по одной монете.
Арбатов был шестнадцатым.
Люди говорили подолгу, делали большие паузы, интересовались давно забытыми соседями, погодой. Все выходили очень довольными.
Арбатов попал в автомат около десяти. Он злорадствовал — говорить можно было сколько угодно и как бы теперь Арсений Павлович ни кашлял, ни уходил уточнять и ни докладывал о здоровье супруги — от ответа на вопрос ему сейчас не уйти! Все, довольно!
Арбатов набрал номер и твердо решил: как только снимут трубку, он, не здороваясь, скажет: «Кстати, а как там насчет повести?».
Сняли трубку и Арбатов, как мог сухо и официально, произнес: «Кстати, а как там насчет…»
— Алло, алло! — услышал он заспанный женский голос. — Кто это?
— Это Арбатов, — сказал он. — Добрый вечер. Я хотел уточнить номер вагона Арсения Павловича.
Женщина тихо сказала, что об Арсении Павловиче ничего слышать не хочет. Ей до смерти надоели все его бесконечно названивающие друзья, и какое это счастье, что он, наконец, уехал на пару дней и оставил ее в покое. К тому же, сказала женщина, такому нахальному голосу она отвечать вообще не намерена и повесила трубку…
Арбатов так быстро покинул кабину, что очередь переполошилась — некоторые подумали, что автомат сломался или, что еще хуже, заработал в нормальном режиме…
Арбатов поплелся домой.
«К черту! — думал он. — Все менять! Все! Надо ехать! Там люди добрее! И теплое море! Наконец, напечатают повесть.» Спалось ему легко — издали трехтомник, перекупщики давали за него втрое, и он предоставил французской фирме «Галлимар» право на издание…
ДАЛЕКО, ДАЛЬШЕ НЕ БЫВАЕТ…
— Павлик, — сказала она, — запахнись, у тебя совершенно голая шея.
Была осень и холодный ветер дул с Невы.
Облака, плывшие в небе, смотрели на двух стариков, на их стары чемоданы и не останавливались, чтобы не пролиться дождем…
Она подняла ему воротник пальто.
— Не печалься! Там такие же тучи. И то же небо.
— Я не печалюсь, — улыбнулся он, — с чего ты взяла?
Подрулило такси.
Шофер был чумазый, в кожанке.
— Соловейчики, — гаркнул он, — в аэропорт?
— Так точно, товарищ начальник, — ответил Павлик и потащил чемодан
— Оставьте, папаша, — шофер выскочил, — грузите себя и супругу… Шофер забросал чемоданы и они покатили.
— Далеко летим? — спросил он.
— Далеко, — ответила Кира, — дальше не бывает…
— Понятно, — протянул шофер.
— Вы уже возили таких?
— И сколько! — вздохнул он.
В машине стало тихо. Павлик и Кира молча смотрели на Ленинград, бежавший за окном. Он только просыпался. Он лениво потягивался… Дребезжал первый трамвай, шуршала поливочная машина, рыбаки в лодке сонно ловили корюшку, а сфинксы у воды, как всегда, молчали. Даже сейчас…
В последний раз смотрели Соловейчики на все это, потому что они знали, что уезжают навсегда.
И все вокруг знало…
— Пока! — кивали им липы на набережной.
И решетка Летнего сада с достоинством попрощалась.
И конь Петра кивнул.
И даже сам Петр.
Он был их добрый знакомый — Петр Великий — он видел, как Павлик уходил на войну, как Кира несла мальчика из роддома, как под бомбежкой она таскала воду из проруби и как Павлика в «воронке» повезли в «Кресты».
Почему же ему было им не кивнуть?..
Даже чугунные русалки на Литейном мосту махнули хвостом.
— Прощайте, — говорили все. Но Павлик и Кира не могли им ответить. Трудно говорить, когда в горле комок… Да и не надо…
…В огромном зале аэропорта их ждали родные. Их было много. У евреев, к счастью, много родных, и все они волновались. Как никак это главное занятие евреев — всегда, всюду и за всех, даже в той холодной стране, где уже давно в общем-то волноваться незачем…