Сказки детского Леса
Шрифт:
Вышел как-то раз на дорожку тенёк. Смотрит нет по сторонам никого. Он тогда прятаться стал. От ветра. От ветра. От ветра. От злого ворога. На ту беду случилось совсем рядом с ним счастие. Простое. Обыкновенное. Счастие и говорит ему: «Тенёк ты, говорит, тенёк, зачем выходит тебе прятаться? Просто так!..» А тенёк и ответил тогда: «Просто так, говорит, просто так!..». Вот тогда счастие простое, обыкновенное и сказало теньку: «Осторожней бы надо бы, так можно ведь упрятаться до тоски!». Сказало себе и ушло. А только тенёк был сам себе тенек и не поверил своему счастию. А потом только. Когда был упрятан, наверное, уже надёжней всех, тогда по-неземному по-нездешнему затосковал…
Небо раскрылось перед ним всё какими-то малыми искрами. Дышать захотелось до невозможности. Да было неоткудова. Так и застыл. Так и застыл. Так и застыл. Окоротило надолго чуть не в совсем. Поглядел внимательно
«Ничего, малыш, это обязательно пройдёт» – успокаивало его что-то ласковое. «Если выживем…»
– Если выживем?
– переспросила наивная малышня не подразумевавшая ни в каких видах смерти.
– Нет-нет, маленький! Просто пройдёт… Обязательно!
Человек-мишутка по улице прошёл, будет непонятно теперь, а может хорошо, а вдруг может быть и всем всем всем случиться доброе что-нибудь, хорошо, летели летели гусята по голубому небушку, кушали хлебушку, что был у их за пазухами и совсем ведь, совсем никого не боялись, поэтому и облака были белые, лёгкие, пушные, как не в себе. А потом все скопом – сложилось так – кушали кашку. Кушали кашку, а пили потом белое-белое из реки молоко. Чтобы всем чтоб поровну. Чтоб каждому по кусь. А только посмотрел посмотрел потом один из гусят. На свои лапоньки. А на лапоньках пальцев-то – пять. Взял тогда гусёнок пальцами горстку земли, положил в укром за пазуху и далеко-далеко улетел. «И чего это он», хотелось даже ещё подумать другим малым гусятам. А он уже так далеко был, так далеко, так далеко…
В том царстве жили сказки из разных не положенных к пониманию сторон. Отнялся у гусёнка дар речи. Отнялся дар речи, да внезапно случились тёплые сны… Лучистые, светлые, радостные… Гусёнок-то, гусёнок и не сдержал: не стерпел малышня… он тогда совсем другим сам из себя и пошёл… Не было больше разума и никоторого совсем разумения… Он теперь наощупь совсем будто бы наугад жил… А только верный он был, верный, как пальцев пять!
Ложились слёзки в одну малую жменечку. Аккуратно собранные, уносились в ладошке под тайный камушек: никому было потому не видать…
Ласково было на ту пору небушко… Ласково до лёгкого ветерка. Гусёнкина жизнь - зайчонкино счастье, дальние страны ветром надёжно укрытые. Солнечные глаза утром рождающейся малышни. Даст бог выживем.
Только одного что-то не пойму толком – почему они всё у меня вешаются…
Я ж их делал от раза к разу. Я творил их всё лучше и лучше… чтобы стали когда-нибудь бы совсем добрые хорошие по-настоящему как придумывалось. А оно ничего… Лютики… Должны были быть просто – люди, а выходят всё лютики… Это цветы такие… Нет брат, не цветы… Это они звери лютые – они умеют в глаза друг другу смотреть – как ты их учил… Только они и здесь выхитрили себе право убивать… Так больно, что не бывает лютей… Холодно… до чего же холодно до страха до озноба у вас… они больны ядом…они ядом жгут друг другу глаза… от них стелятся травы…
Не боись совсем. Совсем не больно оно. Когда. Когда в белых палатах покой и аминозин. Ласковая сказочка-забывалочка. Радуйся…
Он и радовался. Стоял отвернувшись к окну, с руками стянутыми халатом для нервнобольных. Руки просто как бы были сложены на груди, а на самом деле он не мог больше летать. Не из-за халата, а потому что устал. Устал глазами смотреть на оживлённые творения рук своих... Он стоял и смотрел в безмерно серое спокойное успокоительное окно грустно высокого этажа. За окном шёл дождь. За дверью шёл доктор. Пожилая санитарка прибирала что-то рядушком. Рядушком. И не замечала. Что уже которую минуту ему под самое сердце добрый ангел вставлял острый нож… Нож входил что-то больно, только это было как оказалось не главное. Он не стонал, у него расширились зрачки и он смотрел в даль серого с небом окна. Ангел намеренно не задел сердца,
Он стоял и смотрел себе тихо в окошко и няня добрая ничего не замечала, а ангел раскачивался лёгким пёрышком на рукоятке вжившего под сердце ножа. Сердце не убивалось, до сердца оставалось ещё… Качели детские весёлые… вверх … вниз… высоко так всё… высоко… А может там – за горизонтом может быть всё-таки есть солнышко!!! …солнышко для зайчонка…
А потом он посмотрел вкруг себя, весь совсем возможно даже и хитрый, и сказал на ушко – никогда не верь, если подумается, что я сошёл с ума или умер. И действительно, с чем остальным со всем у него всегда и всё получалось, а вот именно тут, в этих двух притягательных случаях – не складывалось. Никак.
Он простаивал ночи, возвышаясь гранитом перед окном белой, успокаивающей палаты. Дежурная сиделка не заходила к нему – не тревожила.
Ёжики, ёжики близко у окошка. Проходили стайками, попарно и по одному. Это у них видимо миграционный период на фоне окошка. Зайчата не мешали им, сидели тихохонько на подоконнике. Поводили грамотно усиками, старались не сбить чтоб с пути. По комнате прыгали лёгкие белочки. Хвостиками норовя распушить совсем воздух. Но в целом он непорядка не допускал: кроме белочек в палате никого не было, а все вели себя правильно за окном. Удачно это у них получалось и тепло. В ночном воздухе. Он внимательно наблюдал отряды случавшихся крольчат верхом на козлёнках, которым бы всё скакать, они и скакали. В дальние дали, в такого не видали. За ними часто стремились стада отважных морских котиков, но это было уже не важно, потому что не догнать было крольчат на козлёнках неповоротливым глупым от повзросления котикам. В отчаянии морские котики просились часто в палату к нему, посидеть, погреться у огонька. Постоянно нельзя было, потому что всё-таки няня строгая. Но иногда он их всё же впускал. Они придумывали на скорую руку камин и грелись уже от души. Важно распуская свои мохнатые от радости усы. Это они и накуривали так плотно своими любимыми трубками, морские котики. А всё-таки это трудно было потом объяснить ночной нянечке и она ворчала, конечно, непременно, но доктору говорила не каждый раз, потому что была добрая. А это доктор, доктор да – доктор был строгий. Оно и понятно совсем, он же не жил ночью. Он жил днём и чинил тех, кто жил и днём и ночью. У него может таких ночных жителей непочатый край – целое отделение. Наберёшься тут. Строгости. Поэтому это время года называлось осень. Хоть строгий доктор и упорствовал, и категорически не соглашался, приводя на его взгляд довольно веские аргументы в пользу того, что была весна.
Утерпел:
А я ведь им говорил…
Они не поверили просто. Что это и был бог. Настоящий. Единственный. Он… а я ведь просил даже зачем-то их. Но потом ушёл. А они остались. И Он остался. Им.
Глупая, обрадованная, детская незатейливость. Сначала поровну было всё и они Его не замечали. Рядом и рядом, мало ли кто. А Он – да, Он их с интересом наблюдал. И конечно с непременным высокомерием. Только Он не хотел обидеть, просто устроен был так. Бог всё-таки. Всемогущий и так далее. Да они и не обижаться совсем собирались. Они Его выследили. По взгляду выше голов и вывели на по их мнению чистую воду. «Только какая же это чистая вода», подумал Он тогда ещё, когда у вас положено что ни божий день людей просто так убивать. А им было всё равно совсем, что Он там подумал. И тогда Он от них тикал.
Нет совсем не понарошку, из какого-нибудь лишнего там интереса тикал, а по-настоящему, от страха не зная куда деваться в этих бесчисленных и бесконечных коридорах… Потому что они как-то сразу поняли о Его беззащитности, о понятной им слабости Его среди них. Эк, малышья безоговорчивость… По образу и подобию… И когда загнали, как полагается, в непреодолимый тупик, вот тут бы и показать бы Ему для них какое никакое чудо или что. Как полагается бы. Ведь Он же был Бог. Тот самый. Которого больше нет, кроме Его. Вот взял бы да спепелил бы их всех, и пепел чтоб по ветру. Или обернуть себя всего в неведом им страх, да напугать до мокрых подштанников изуверскою радостной личностью. Или хотя бы просто уйти. Далеко, неухватно и неведомо далеко для них – вверх. Чтоб только рты пораскрывали, чтоб запнулись о крики собственные и слова. Чтобы, наконец, глупенькие узнали… А только Он зачем-то утерпел.