Склейки
Шрифт:
– То есть вы готовы взять на себя ответственность за их смерть? Я правильно понимаю? – Мне уже все равно, что говорить.
– За чью?
– Там два старика! Совсем старых старика, и женщина только что поправилась от бронхита! А к ним в комнату льет ледяная вода...
Он молчит. Не слова о смерти, а что-то другое, что-то в моем голосе, в интонациях и силе, с какой я произношу слова, заставляет его задуматься.
– Девушка,– начинает он осторожно,– простите, забыл, как вас зовут...
– Оксана.
– Оксана, вы понимаете, какое дело... Там не в крыше
– Так в чем же?
– Он таким образом повернут, этот дом, так стоит, что сильный ветер загоняет снег на чердак, и там он тает и течет вниз, понимаете? Такая конструктивная особенность здания, архитектор не учел...
– Какая чушь!!!
Мой оппонент на том конце провода замирает. Я кричу на него, как кричит на показных заседаниях премьерминистр. Эффект так силен, что начальник ЖЭУ не смеет даже бросить трубку.
– Там рядом,– говорю я, и издевка уже в моем голосе,– точно такой же дом, точно так же повернутый к ветру, с точно такой же крышей, построенный в том же году, но в нем ничего не течет.
– А вы точно знаете? – Он интересуется осторожно, почти заискивающе.
– Точно,– уверенно вру я.– Так что?
– Будем разбираться.– Он отвечает вяло, и я уже не уверена, что победила.
Утро. В кабинете – никого, только Данкина сумка стоит на стуле. Телефон звонит, я слышу это еще из коридора. Беру трубку.
– Алле,– старческий голос, бодрый, радостный.– Здравствуй, дочка! Мне бы Оксану.
– Я слушаю.
– Оксана, дочка, ведь чистят!
– Что?!
– Крышу мне чистят!
Я понимаю, кто это, и радость захлестывает меня: большая, огромная, до эйфории:
– Правда?! Господи, как хорошо!
– С утра приехали: две машины, Оксаночка! Две! Начальник сам приехал, с ним еще человека три – в шапках! Стоят, на крышу нашу смотрят, шапки руками держат, чтоб не свалились! Рабочие чистят, лед скалывают, грохочут!
– Я так за вас рада!
– Оксаночка, спасибо вам! Спасибо, дочка! Дай тебе Бог здоровья!
В коридоре встречаю Диму. Никого больше нет, и он наклоняется меня поцеловать.
– Димка,– шепчу я ему после поцелуя,– нашему вчерашнему деду чистят крышу...– и молчу.
Дима тоже молчит, но улыбается в ответ – счастливо и радостно.
Я думаю и думаю про этого деда. Только бы им подлатали крышу! Только бы не забыли! Только бы... Только бы...
Я вспоминаю счастливые глаза Димы, радостное недоверие новостийных девчонок, Аришку, которая тоже слышала эту волшебную сказку. А я ведь подозревала их всех: и Диму, и Аришку, и тихую Лизу, и громкую Надьку, и милую добрую Анечку – всех! Знать бы кто. Знать бы – кто, и спокойно работать с людьми, не оглядываясь, не толкуя жест, взгляд, слово. Понимаю, что последние дни живу с этой мерзкой оглядкой, подозреваю всех и каждого, вздрагиваю, сталкиваясь с кем-то один на один, представляю каждого в роли убийцы:
Так нельзя жить, просто нельзя. Тогда уж лучше уволиться, чтобы не марать полсотни невинных людей дикими и мерзкими подозрениями. Можно, правда, как Дима, верить, что это – не свои, но...
Но фирмы «Стальные двери» и «Фитодизайн», которые делят с нами подъезд офисного здания, уже в пять вечера запираются на мощные замки, и в тот четверг они тоже были закрыты. Я спускалась на второй этаж, в рекламу, и видела обеих хозяек. «Стальные двери» морщилась, упираясь тоненьким плечиком в тяжелую дверь, и с усилием поворачивала в замке ключ, «Фитодизайн» бросила ключи в сумочку и стала спускаться вниз, балансируя на высоких каблуках.
Внизу – дверь с домофоном. Димка неправ, никто никогда не подпирает ее бруском, я бы хоть раз да увидела. А я не видела. Охранник открывает дверь только по звонку. А если он уходит в туалет, то в офис никак не попасть.
Я не хочу сдаваться, а значит – мне надо узнать.
Короткая неделя: вчера отмечали День Конституции, Надька дежурила, снимала сюжет про всякие официальные праздники. Вчера ей было плохо: работать, когда все отдыхают. Сегодня – хорошо: быстренько все напишет и уйдет домой. И оплата двойная.
Собираюсь спросить у Данки, что у меня сегодня за сюжет, как вдруг открывается дверь. Лиза, которая первой видит входящего, первой же и замирает. Мы, узнав Лапулю, замираем тоже.
Она входит, здоровается сухо и сдержанно, садится на стул прямо посреди кабинета. Одета в черное, не накрашена, губы поджаты, лицо мертво, без эмоций, без выражения: застывшая маска. Под левым глазом, замазанный тональным кремом, засыпанный пудрой – слабый, желто-зеленый след от синяка.
– Дана,– просительно тянет она,– я бы хотела взять вещи, его вещи...
– Конечно,– Данка вскакивает,– вот – чашка его, блокнот, ручки... Что еще?
Данка трет пальцами лоб, вспоминает, крутится на месте, оглядывая кабинет.
– Ты как? – спрашивает Данка, когда ее взгляд вдруг останавливается на Лапуле.
– Нормально,– вдова обреченно кивает головой.– Спасибо.
– За что?
– Как?.. За участие.
Все молчат.
– Вещи,– напоминает Лапуля.
– Ах да!
Данка приносит ей чашку, блокнот, черный паркер без стержня.
– Все,– говорит она.
– Дана,– Лапуля почти не смотрит на все эти мелочи,– а может быть...
Кажется, ей стыдно попросить.
– А может быть,– продолжает она,– ты дашь мне его рабочую кассету?
– Кассету? – Данка растеряна.– Зачем тебе кассета?
– Я понимаю, что у вас их мало, что они что-то стоят, но я заплачу, Дан. Просто там голос, он задавал вопросы и, может быть, попал где-то в кадр... Я заплачу, сколько надо.
– Оль,– Данка подсаживается к ней,– да какие деньги, брось! Я бы дала, но не знаю, где она. Правда. Эдик же в барсетке носил, да?