Склейки
Шрифт:
Вслед за нами входит маленькая, лет девяти, девочка, черно-белая, как клавиши. За ней – неприметная мама. Белая куртка, черные волосы, смуглый армянский нос.
– Замечательная,– шепчет завуч.– Лучшая. Играет любую сложность. В консерватории первокурсники не все так могут.
Девочка тихо раздевается, ставит ноты и, когда завуч просит ее играть, играет, заметная только музыкой, расцвеченная только звуком. Ничего не видит: даже камеры и оператора за ней. Камера везде, за плечом, за роялем, под локтем, у щеки, смотрит прямо в глаза, ловит быстрые движения
– Сама захотела,– у мамы сильный акцент,– сама привела, сказала: сюда запиши меня. Откуда узнала? Сама ходит, когда болеет – плачет. Дома купили пианино: играет, играет, играет. Часами играет. Школа, уроки – быстренько, и – за пианино. Запираю вечером крышку на ключик: соседи жалуются, что звуки громкие. Днем отпираем: пусть, раз хочет.
Помолчав немного, мама опять откидывается на спинку кресла.
Любуюсь маленькой пианисткой и понимаю, что хочу остаться в офисе. Наверное, стоит-таки подписать заявление.
Темно. За лобовым стеклом – лес. Густые ветки елей черны, за ними – небо: темно-синее, звездное. Луна – большая, с сизыми пятнами, вокруг нее мерцает расплывчатое пятно отраженного света. Маленький самолет – серебристая черточка – оставляет на небе густой белый след. Самолет пролетает мимо луны, и след из белого становится черным и блестящим. Я нахожу рукой рычажок и опускаю спинку сиденья. Теперь мне видно больше неба. Самолет улетел, черный след еще держится.
Расстегиваю куртку, вынимаю руки из рукавов: теперь я лежу на ней, как на одеяле.
Красная точка сигареты летит в снег, и Дима возвращается в машину. Он пахнет табаком и морозом.
– Грейся!..– шепчу я и улыбаюсь.
Дима наклоняется и целует мой нос. Я расстегиваю его пуховик, обнимаю там, под курткой, прижимаю к себе.
– Что ты делаешь?
– Хочу, чтобы ты стал ближе...
– Почему ты легла?
– Так лучше видно небо. Смотри: черные ветки, звезды. Красиво.
– Ты – красивая.
Я смеюсь. Дима снова меня целует. Мне хорошо.
– Спасибо, что привез меня сюда.
Он молчит. Я привыкла к его молчанию.
– Хорошо, что ты есть. Без тебя страшно.
– Почему? – Дима удивленно отстраняется.
– Кто-то убил...– Мне не хочется говорить об этом, но я говорю.
– Это несчастный случай. Ничего не бойся. Просто Эдику очень не повезло.
– Как это?
– Подумай, Оксанка: ты всерьез считаешь, что ктото схватил его, сковал ему руки наручниками, положил на пол, а Эдик замер и покорно ждал, пока ему на голову уронят камеру? И все это в то время, когда на радио были диджеи, в монтажке – Сашок и Андрюха, внизу – охранник. Все это – без крика, без драки, без шума? Брось, Оксан.
Я молчу. Мне хочется верить, и я, кажется, верю.
– Ой, Димка! С тобой спокойно. Ты всегда меня спасаешь.
– Да брось! Когда я тебя спасал? – Он удивленно сдвигает брови.
–
Конечно, он помнит. Я только начинала работать на телеканале, и Эдик старался давать мне темы полегче: выставки или коммуналку. Та бабуля поначалу не вызвала ни у кого никаких подозрений: жаловалась на нелюдей из ЖЭУ, плакала в трубку.
– Есть у вас доказательства их плохой работы? – строго спросил Эдик.– Без документов и свидетелей мы не можем ни о чем говорить.
– Есть! – заверила она.– Да они и сами не отрицают: виноваты.
И мы с Димой поехали к ней, прихватив по дороге мастера ЖЭУ, высокую нервную блондинку.
Бабка плакала, жаловалась на негодяя-слесаря, рассыпала по столу пригоршни лекарств, перелистывала трясущимися руками медицинские справки, хватала меня за пуговицы и кулаком грозила мастеру, которую мне в конце концов стало даже жалко. Появилась бабкина племянница, шестидесятилетняя, болеющая астмой. И вдруг в какой-то момент я отчетливо поняла, что ЖЭУ, конечно, виновато, но не слишком, а интерес у бабки иной, корыстный. Племянница ее, в силу возраста и болезни, стала отказываться помогать, и в отчаянии бабка решилась стребовать денег с мнимых обидчиков, чтобы оплачивать уход...
Поняв это, я перестала слушать; сидела и смотрела на морщинистое заплаканное лицо, на полные руки, толстую талию, обтянутую ситцем халата так, что маленькие цветочки на нем превратились в белые, лишенные формы штрихи.
– Думаю,– сказала я наконец,– вам лучше обратиться в суд. Там вам помогут. Мы все равно не в состоянии определить сумму ущерба.
– Нет же... Ну как же...– заволновалась бабка.
– Послушайте,– я наклонилась к ней,– вы же просто хотите, чтобы ЖЭУ оплатило работу вашей племянницы? Так?
Бабку словно ударили. Она вскочила на свои толстые, несоразмерно короткие ноги и побагровела от гнева. Я тоже встала и оказалась на голову выше нее.
– Послушайте,– сказала я, стараясь ее уcпокоить.– Я понимаю, как вам тяжело. Но мне кажется, что проблему вашу надо решать другим способом. Так – не слишком справедливо. ЖЭУ ведь не виновато, что у вас такая маленькая пенсия. Попробуйте обратиться в соцзащиту...
Я закрыла блокнот и сделала шаг к двери. Дима выключил камеру и, повесив ее на плечо, поднял с пола сложенный штатив.
– Никуда не уйдешь! – закричала бабка и бросилась в коридор. Мы двинулись за ней к выходу, но уйти не удалось. Она стояла спиной к двери, сжимая в руках круглый витой металлический прут от подъездных перил. Стоило нам подойти, как прут поднялся вверх.
– Пиши расписку, что дашь денег! – закричала она мастеру.– Пиши! Сейчас как шваркну! Не будет мне ничего: у меня из дурдома справка есть! И тебя, сикодявка, подпевала, убью сейчас!
Было страшно, тем более что в узенькой прихожей я стояла впереди всех. Дима, поставив кофр с камерой на пол, пытался пробраться ко мне, но мастер застыла от ужаса, как изваяние, а на каждый Димин шаг старуха реагировала новым взмахом прута.