Склейки
Шрифт:
Маршрутки битком, и я решаю ехать на троллейбусе. Меня прижимают к поручню, он больно давит на грудь. Перед носом – красный пуховик, и я поджимаю губы, стараясь не испачкать его помадой. В спину давит что-то острое: то ли локоть, то ли угол дамской сумочки. Терплю целых пять остановок. Моя сумка на длинном ремне то и дело пытается от меня уплыть, и я выдираю ее, зажатую чужими телами, обратно.
Вываливаюсь в мерзкую оттепель и чувствую себя почти счастливой.
Офис сегодня на редкость приветлив: сначала встречаю Аришку, потом,
– Ты куда? – шепчу я.
– С рекламой, на съемки, на целый день.
– Ясно.
Коридор пуст, и мы целуемся: нежно, легко. Сразу становится неважно, что сыро, что в сапоге хлюпает, и что я не разбираюсь в вольной борьбе.
За дверью «Новостей» еще один подарок.
– Езжай,– говорит Данка.
– Куда? – интересуюсь я, разматывая шарф.
– Лекционный зал. Там какой-то фотограф. Какой-то Шапитько. Открытие в пять, но в пять нам поздно, и я договорилась на сейчас. Фотограф там, чего-то доделывает.
Сразу становится легко и свободно: это – мое, это я могу.
– Возьми мою кассету, а? – говорит Данка.
– Зачем?
– Мне для халтурки надо – какое-нибудь культурное событие, чтобы был видеоряд.
Я киваю.
Лекционный зал невелик: одна просторная комната, театральные краснобархатные кресла придвинуты к стенам, над ними – фотографии. Невысокая полная женщина в сером деловом костюме скотчем подклеивает на стену возле каждой из них ярлычки с названиями.
Из служебного помещения, мягко постукивая резиновыми набойками костылей, выплывает Анна Владимировна. Ее безжизненные ноги тонки, едва заметны в широких складках брюк. Ноги – костыли – ноги. Почти неслышно, почти без усилия. Огромные глаза, большой выразительный рот, короткая стрижка и два кокетливых завитка возле ушей.
– Здравствуйте! – весело говорит она.– А это наш художник, Инночка Шапитько.
– Очень приятно.– Я тоже улыбаюсь.– Мы сначала поснимаем, хорошо? Я заодно посмотрю. А потом поговорим. Вы работайте, не обращайте на нас внимания.
Инна смущенно кивает и идет доклеивать ярлычки.
Смотрю работы и с облегчением понимаю, что мне нравится. Особенно две. На одной – яблоневая ветка. Густые листья и два ярких бело-зеленых яблока, на них – снег: подтаявший, смерзшийся в льдинки. Яркое солнце, в льдинках – радуга. Грустная улыбка уходящего лета.
На второй – мальчик лет четырнадцати. Он снят в профиль, и одна нога его стоит на бетонном блоке. Слева и справа от него – яркие щиты, желтый и голубой. Краска уже облупилась, ее чешуйки завиваются робкими кудряшками, под краской – ржавчина. Мальчик смотрит вдаль, меж щитами.
Мы беседуем. Сначала задаю дежурные вопросы: об общей идее выставки, о творческой биографии: халтурю, пользуюсь камерой, как записной книжкой, потому что все эти синхроны пойдут в корзину. А потом, увидев, что моя героиня забыла про микрофон, начинаю
– Такие удивительные фотографии,– говорю я.– Яблоки в снегу. Как это?
Она оживает, расплывается в улыбке, говорит:
– Это у меня на даче, в сентябре. Вдруг выпал снег, представляете? Вышло солнце, и он пролежал всего несколько минут, я едва успела сделать пять кадров. Вот так...
– А мальчик?
– Это мой сын.
– Сын?
– А что? Почему вы удивляетесь?
– Нет, просто потому, что фотография грустная.
Она ошарашена:
– Почему же грустная?
– Ржавчина, краска облезает...
Микрофон перестает летать от лица к лицу. Мне хочется просто поговорить, но я вспоминаю о камере и вновь оживляю микрофон.
– Разве так это смотрится? Я видела совсем не так. Мне казалось, он смотрит куда-то вдаль, вглубь, на будущую дорогу. Краски яркие – надежда...
Инна говорит и говорит, рассказывает про одно, другое, третье. Ей интересно, она все время спрашивает: «А вам как показалось? А что вы думаете?» Я отвечаю. Давно уже набраны синхроны, и я махнула Сеньке, чтобы он больше не писал. Краем глаза вижу: снимает перебивки.
Сматываю шнуры, записываю в блокнот фамилию художницы – по буквам, чтобы не перепутать.
А Инна и Анна Владимировна, поглядывая на меня, говорят обо мне.
– Надо же,– говорит Инна,– я и не знала, что наши журналисты могут задавать такие вопросы.
Я улыбаюсь.
– Они,– отвечает Анна Владимировна,– все могут.
Очаровательная женщина.
– Не знаю,– Инна в сомнении кривит рот,– обычно вопросы одни и те же. Дурацкие, по шаблону.
Сначала чувствую гордость. Потом думаю: зато, наверное, люди, которые не могут задавать вопросы о фотовыставке, знают, как зовут Карелина. А что делать? Так и ездим. Не туда, куда надо.
Приезжаю в офис, и мне радостно: два сюжета, оба отсняты. Написать, дождаться Леху и домой. Сказка.
Переставляю сумку и вдруг:
– Что у тебя с сумкой? – спрашивает Лиза.
– А что?
– Ты посмотри!
Поворачиваю сумку и – холодок в животе – вижу тонкий надрез, белое исподнее подкладки. Растерянно смотрю на Лизу, она, так же растерянно – на меня.
– Смотри, что пропало,– робко предлагает она.
Ныряю внутрь. Кошелек на месте, телефон – здесь, ключи тоже.
– Все цело.
– Слава богу! – Она, кажется, рада не меньше меня.
– В троллейбусе,– предполагаю я.
Она кивает.
– Порезали, а украсть – не успели.
– Наверное,– соглашается Лиза.
Но что-то меня беспокоит. Я достаю из сумки все, перебираю раз за разом, пересчитываю: кошелек, телефон, ключи, косметичка, блокнот, три ручки, упаковка салфеток... Чего-то не хватает. Чего же? И тут я понимаю: нет кассеты.
Растерянно оборачиваюсь на Лизу: