Склейки
Шрифт:
– Вот,– говорит Дима,– сейчас бы тоже так поехала.
Я киваю. Дима включает музыку.
Мы выворачиваем на проспект, машина едет в потоке других машин, и я успокаиваюсь. Все становится привычным и нормальным, и длинный разрез на моей сумке перестает меня интересовать. Я дремлю, убаюканная музыкой и машинным теплом, как вдруг происходит страшная вещь: на следующем перекрестке мы вдруг сворачиваем.
– Ты куда?! – Я мигом просыпаюсь.
– Оксан, мне просто хочется тебя покатать.
– Ты обещал домой! – Мне очень страшно.
–
– В лес?!
Перед глазами картина: проселочная дорога, рыхлые, подтаявшие сугробы. Северный ветер бьет старые сосны по стволам и кронам, и они стонут от безысходности. Впереди – темнота, рваные тучи – клочьями по небу. Свет фар меркнет. Тишина: ни звука, кроме стона высоких деревьев. Темнота.
Слезы подкатывают к глазам. Я плачу и говорю, умоляюще сложив руки:
– Димочка, миленький, отпусти меня... Пожалуйста, отпусти... Ну слышишь?
Он резко сворачивает вправо, к обочине, и бьет по тормозам. Я смотрю в окно: за ним темно, и ветви деревьев чернеют на фоне темного неба. Но паника проходит быстро: это городской парк, и девятая маршрутка ходит отсюда прямо до моего дома.
– Оксана, ты просто объясни. Ты просто скажи, что...
Но я не слушаю, что он там бормочет. Дергаю ручку двери, но дверь не открывается. С тихим вздохом Дима наклоняется ко мне. Сначала отстегивает ремень, потом открывает дверь. Я сижу, вжавшись в спинку кресла. От Димы пахнет сигаретами, от запаха меня начинает мутить. Едва открывается дверь, я выпрыгиваю из машины и бегу к остановке. Здесь всего два человека, но даже от этого я чувствую себя лучше. Оборачиваюсь, высматривая Диму, но его уже нет. Он уехал, и мне становится стыдно, что я так испугалась. «Но,– говорю я себе в утешение,– сумку порезал он, больше некому».
Спешу в офис: у меня елка в театре кукол. Пошли легкие для редактора новогодние дни: Данка светится счастьем. Каждый день елки, праздничные конкурсы и гулянья; Дума и Законодательное Собрание спешат доутвердить бюджеты – так что выпуски заполняются быстро. То же будет и в январе: после каникул все начнут подводить итоги прошлого года, а пожарные, скорая помощь и милиция – еще и итоги праздников. Не надо быть гадалкой, чтобы собрать воображаемые выпуски января уже сейчас. Каждый год одно и то же.
Сюжет про куклы – легкий и приятный, и только одна мысль омрачает это утро: вдруг мне придется ехать с Димой?
Выхожу из подъезда и – раз! – кто-то хватает меня за рукав. Выдергиваю руку, оборачиваюсь: он.
Я уже не боюсь его: такое ощущение, что вчера перебоялась на всю жизнь.
– Ты что? – спрашиваю я.
– Хочу проводить тебя на работу,– отвечает он и достает из пачки сигарету, но не прикуривает, так и держит в руках.
– На машине со мной,– продолжает
Я пожимаю плечами.
– Ладно,– он не уговаривает, словно все уже для себя решил,– поехали на троллейбусе.
Мы идем к остановке.
– Что случилось? – спрашивает он, в голосе его тоска, усталость и злость.– Оксана...
– Мне порезали сумку.
Дима останавливается и смотрит на меня недоуменно.
– В троллейбусе мне порезали сумку. Позавчера,– поясняю я.
– Как порезали? – Он все еще не понимает.– Карманники?
– Видимо, нет. Телефон и деньги на месте.
– Но что-то пропало? Или нет?
– Пропало.
– Что?
– Моя кассета. Та, где первые девять минут – Эдикова запись.
– Ты думаешь, сумку резали ради нее?
– А как же иначе?
– Ну, может быть, хотели украсть кошелек, но не успели, а кассета выпала сама, случайно?
Я вздыхаю и отворачиваюсь: ложь, в каждом его слове – ложь. К остановке подходит троллейбус. Я собираюсь бежать, чтобы успеть на него, но Дима хватает меня за плечи.
– Стой,– говорит он.– Ты думаешь, что я украл кассету? Ты боишься меня?! Но почему, Оксанка? Зачем она мне?
– Я не знаю,– отвечаю я.– Я же не знаю, что за документы на ней были сняты. Ты не объяснил. Вот потому я и не представляю, зачем она могла бы тебе понадобиться. Но разве я могу думать иначе, если единственный человек, который накануне узнал о записи,– ты. И ты знал, на чем я езжу на работу. И ты...
– И я,– Дима зол, как черт,– мог затереть эту запись в любой момент, на любой съемке, и еще сказал бы, что ты сама не выставила кассету.
Я теряюсь, но ненадолго.
– А вдруг,– понимаю я,– тебе самому нужны эти документы? И совсем не надо, чтобы запись исчезала.
Дима тоже растерян, но тоже быстро находится:
– Но как я мог резать сумку позавчера, если позавчера с самого утра сидел в офисе с Кожевниковой? Ты вспомни: ты пришла, а я уже уезжал на съемку, и сумка моя была собрана. Сама посуди, мог ли я ехать с тобой в одном троллейбусе, а потом обогнать и успеть собраться на съемку, пока ты поднималась по лестнице?
Я с сомнением качаю головой:
– Наверное, не мог...
– Вот! – Дима торжествует.– И это даже не главное. Спроси у Кожевниковой: мы с ней после утреннего эфира писали в студии актера для рекламного ролика, и я никуда не выходил минут, наверное, сорок. Приедешь в офис, спустись в рекламу и спроси!
Мне стыдно так, как никогда не бывало в жизни, а Дима рад. Хочется сказать ему что-то, извиниться, но я не успеваю: звонит телефон. В трубке – Данкин голос:
– Ксюх? Ты где? Ты в курсе, что тебе уже надо выезжать?
– Даночка, прости, пожалуйста! Понимаешь, тут авария, троллейбусы стоят, маршрутки – битком. Я пешком иду.
– Как хочешь, но времени на съемку у тебя все меньше и меньше. Сама будешь выкручиваться, поняла?
– Поняла. Конечно, выкручусь.
– Жду,– и она кладет трубку.