Склейки
Шрифт:
Я покорно кутаюсь в куртку и иду с Данкой на узкий и длинный балкон, где никого нет, и только длинная сосулька на козырьке роняет вниз сверкающие капли талой воды.
– Он же к тестю...– Данка, закуривая сигарету, делает паузу,– ...ездил в то утро,– и она выдыхает облачко дыма, смешанное с паром ее дыхания.– Он меня просто достал тогда с этими деньгами: не понимаю, почему я до сих пор о них не вспомнила. В общем, ты же знаешь, что машины и квартира у Эдика с Лапулей – от тестя. Ну вот, мало того, он им еще оплачивает страховку, запчасти, ремонт... И Эдик в то утро по-быстренькому
– Шестьдесят?
– Конечно.– Данка кивает и плюет в чистое небо струей сигаретного дыма.– КАСКО на две машины, резину поменять, еще там...– И рука с сигаретой описывает в воздухе неопределенную окружность.– Он хотел в тот же день и съездить... Только приехал и – помнишь? – сразу завертелся: в дирекцию его потащили, потом что-то еще. И вот он мне весь вечер до эфира ныл, что никуда не успевает, и махал этими деньгами. Главное, барсетку свою таскал все время с собой – под мышкой.
– А Сашок сказал, что барсетка висела на вешалке.
– Ну правильно! – Данка таращит на меня полные возмущения редакторские глаза.– Он повесил ее под куртки и попросил меня присмотреть, пока переодевается на эфир. А потом его опять кто-то отвлек. Вот так.
– А куда делись деньги? – спрашиваю я.
– Я не знаю,– придерживая себя за локоть, Данка стряхивает пепел вниз, на улицу.– Я же ушла еще до начала эфира.
– Эдик же просил тебя присмотреть за барсеткой.
– А я что, охранник? Я дела закончила и пошла. Кто знает, что там, под куртками – деньги? Он только мне сказал...
Данка уже выкурила сигарету, но все еще держит ее, потухшую, в руках, мнет напряженными пальцами.
– Значит, деньги...– произносит она наконец.
– Сашок говорит,– поясняю я,– что Эдик пришел и взял их из барсетки. Значит, милиция должна была их найти.
– А зачем он их взял?
– Не знаю. Наверное, вспомнил и решил держать их поближе к себе.
– А почему без барсетки?
– Так он же был совсем пьяный... Мало ли что пришло в голову...
– Пьяный? – Данка высоко поднимает ухоженные брови, и удивленное выражение надолго остается на ее лице.
– Как же узнать, нашла ли милиция деньги? – Я заглядываю ей в глаза, словно прошу решить для меня эту проблему. Данке самой интересно, и она говорит:
– Сейчас попробуем.
Из плотного кармана кожаных брюк Данка извлекает плоский телефон, к которому на цепочке прицеплена какая-то блестящая фитюлька, и набирает номер.
– Алло, Олечка? – говорит она, отворачиваясь от меня, словно так ей лучше слышно.– Как ты? Я просто так звоню, спросить, как у тебя дела. Нормально? Ты не одна там? У родителей живешь? Это хорошо.
Данка долго слушает и кивает, сделав сочувственное лицо, хотя Лапуля все равно ее не видит.
– Понятно... Да... Да... Понятно...– твердит она, перекладывая трубку от одного уха к другому.
– Олечка, я вот еще что хотела... Я тут вспомнила, что у Эдика с собой были деньги... Что? Да. Нет. Он их в офис привез, а в страховую не успел. И в сервис не успел. Его Виталь к себе в кабинет утащил. Да. Да, конечно. Правда?
Данка замирает,
– Олечка, ну что ты... Что ты... Ну не плачь, правда...
А потом, когда Лапуля отключает мобильник, Данка говорит:
– При нем денег не было. И милиция даже ее спрашивала: не было ли при Эдике крупных сумм денег. Лапуля им сказала, что деньги были, но утром. А днем он их отдал за страховку и запчасти.
Метет мокрым снегом метель. Стоит мне выйти из дома, как снежные хлопья, словно ища спасения, виснут на мне, обхватывают шапку и воротник своими непрочными тельцами.
На красной стене офиса – множество белых пятен, и мне кажется, что сумасшедшая Ларисик всю ее исписала коротким, кругленьким словом ЖИЛ, но это просто налип гонимый ветром снег, словно метель играла с домом в снежки.
Получаю от Данки два сюжета, один за другим. Второй – устная с заседания в областной администрации. Первый – похороны. Несколько дней назад в Чечне погиб старший лейтенант. Сегодня с ним прощаются в военной части.
Темное траурное небо плачет белыми слезами. В военной части многолюдно и тихо; кажется, нас даже пропускают, не проверив документов, словно и солдат на КПП страшится лишних слов.
Слякотная дорожка тянется за людьми, робко заглядывает в траурный зал, теряется, вливаясь в широкое полотно ковра. На возвышении – гроб, почти не видный из-за венков и цветов; не могу заставить себя заглянуть туда. На фотографии – желтоволосый парень, молодой, с яркими голубыми глазами. Я не знаю его, но чувствую щемящую жалость. Красивый.
Мимо меня проходят, обнявшись, две женщины в черных платках: одна лет сорока пяти, наверное, мать. Вторая – молоденькая, худенькая, с острым носиком и бледным лицом, на которое выбиваются из-под черного платка такие же ярко-пшеничные волосы. Мне кажется сначала, что она – младшая сестренка, но по разговорам, звучащим за моей спиной, понимаю: жена. Сколько же ей лет? Неужели за двадцать? Неужели ее горе так велико, что она выплакала свой возраст по капле, чтобы снова стать маленькой и беззащитной, освободиться от боли, свалить ее на взрослые плечи?
Я на работе. Мне нужны синхроны, не бракованные, записанные не на накамерную пушку, а на микрофон. Пока церемония не началась, делаю движение к стоящей пока еще поодаль матери. Она видит меня: как раз бросает взгляд в мою сторону. «Нет»,– говорят ее несчастные глаза, почти незаметный жест затянутой в черную нитяную перчатку руки, резкое короткое движение головы. Жена вовсе на меня не смотрит. Кажется, она старается не смотреть вообще.
Вспоминая о сюжете, о новостях, о выпуске, делаю еще одну попытку. Мне указывают непосредственного командира: крепкого моложавого мужчину с проседью в темных волосах. Форменную фуражку он нервно вертит в руках. Я подхожу к нему, стыдливо пряча микрофон, опуская его как можно ниже. Он выслушивает меня, склонив голову так, словно вокруг нас – дикий шум, сквозь который с трудом проникают связные слова. Возможно, это так. Возможно, шумит тишина.