Сквозь ночь
Шрифт:
Он помолчал, глядя в окно.
— Ничего мне такого не надо, поверите? — проговорил он. — Ни орденов, ни почета особого, ни тем более шмуток, ну их к лешему, ничего такого, а только чтобы по правде, по справедливости. И не со мной одним, а вокруг. И сколь ни толкую себе, что так-то ведь не бывает, не может быть, чтобы между людьми все гладко-честно, без задоринки, — все равно, башкой понимаю, а сердцем не терплю.
Вот, посудите сами, работал последнее время в Челябинске, — предприятие передовое, ничего не скажешь, не стыдно работать, и народ крепкий, трудяги, бригада попалась дружная, — так нет же, не удержался. И не из-за себя, из-за парня одного постороннего.
Покритиковал,
«А то, — говорит, — что начальство критиковать — против ветра мочиться, на тебя же и попадет, согласен ты с этим?» Нет, говорю, не согласен и повек жизни не соглашусь. «Ну, — говорит, — шутки шутками, а мой тебе, парень, совет: не суйся, куда не просят, не шебаршись. Тебе, как инвалиду войны, предпочтение, — живи в свое удовольствие, чего еще… А то, коли на пенсию хочешь — давай. Что завоевал, то, брат, твое, пользуйся, против этого возражений нету…»
Тут мой собеседник поглядел на меня испытующим взглядом.
— Добро еще, жена у меня теперь сознательная, — проговорил он, — все молчком понимает. Вот и завербовался в Новотроицк на стройку, — благо, строимся, дела повсюду хватает. А насчет копыт своих скрыл на этот раз. То есть не то чтобы нарочно скрыл, как-то само собой получилось. На медкомиссию пришел — раздевайся, говорят, до половины. «Дыши, не дыши, повернись, покашляй, на что жалуешься?» А мне на что жаловаться? На характер разве… Так вроде бы больше не на что, — усмехнулся он. — Живу не хуже людей. А что с места на место, так это, если хотите знать, мне даже интереснее. Мне лично, честно скажу, ездить занадобилось. То ли потому, что обезножел — сам не пойму. В госпитале у нас один сержант чуть ума не тронулся, у него на той ноге, что отрезали, палец свербел. А у меня на обеих пятки чешутся. Еще до Сибири, до родных краев доберусь когда-нибудь, — заключил он с улыбкой.
Поезд глухо прогудел, замедлил ход. Мой собеседник застегнулся, надел ушанку.
— Надо бы в свой вагон, — сказал он, поднимаясь. — Наговорил тут с три короба, вы уж извините. В дороге чего еще делать?
1965
ДЕНЬ ДО ВЕЧЕРА
Просыпается Михаил Афанасьевич рано. Минуту-другую лежит, глядя в смутно белеющий потолок, сладко зевает и, решительно отбросив одеяло, садится. Часы-будильник на тумбочке рядом с кроватью показывают сорок минут шестого. Другие часы, автомобильные со светящимся черным циферблатом, они стоят на подзеркальном столике, показывают без десяти шесть. Есть еще третьи — в самодельном футляре из нержавеющей стали с гравированной надписью: «Миша, помни о Златоусте». На тех уже пять минут седьмого.
«Наладить надо бы…» Потянувшись, Михаил Афанасьевич лезет босыми ногами в брюки, подходит на цыпочках к детской кроватке, стоящей в углу. В кроватке спят Лида и Лара — погодки шести и семи лет, очень похожие, обе кудрявые, беленькие. Спят они «валетом», разметавшись. У Лиды, младшей, щеки измазаны вареньем, а в руке зажата тряпичная кукла.
— Ух, вы, понёвы… — шепчет Михаил Афанасьевич. Он заботливо поправляет на девочках одеяло и, осторожно переступая по холодному полу, заглядывает в соседнюю комнату. Там, присев на корточки, разжигает плиту Надя, жена. Щурясь от дыма, она сует в топку щепочки и неумело дует; вспыхнувший огонь озаряет озабоченное лицо со вздернутым носом и выбившимися из-под платка темно-русыми волосами.
— Ну как? — осведомляется Михаил Афанасьевич, заглядывая с порога в эмалированный подойник.
— Да ну ее. Бьется, окаянная. Сегодня чуть было ведро не опрокинула.
— Это она еще к тебе не привыкла.
— Она-то привыкнет… — протяжно произносит Надя. Щепки догорают, она поспешно сует новые и, зажмурясь, дует изо всех сил.
— Ты, Надюша… этого самого… — говорит Михаил Афанасьевич, шевеля пальцами зябнущих ног. — Водички согрей побриться и ставни давай открой…
Стуча пятками, он бежит обуваться. Ставни с грохотом отворяются, и комната наливается утренним светом. Солнечный луч упирается в висящую над диваном фотографию в рамке сердечком с надписью: «Люби меня, как я тебя». На фотографии изображены Надя и Михаил Афанасьевич — юный, худощавый, в тугом воротничке и с похожим на орден осоавиахимовским значком на лацкане пиджака. С полочки дивана свисает шитая гладью салфетка, на ней стоят слоны. К диванной спинке приколота другая салфетка.
Вообще салфеток и салфеточек в комнате много; они белеют повсюду: на столе, на тумбочке, на радиоприемнике «Рекорд», над кроватью. Кроме того, на стене висит писанный масляными красками коврик: две рыжие кошки с малиновыми носами. В углу стоит окованный медными полосками сундук, на нем раскорячился мыльно-розовый однорукий пупс. Михаил Афанасьевич снимает пупса, достает из сундука бритву и долго правит ее на ремне. Бритва сделана из первокачественной златоустовской стали, сработал ее отец Михаила Афанасьевича, потомственный сталевар и на все руки мастер. Вздохнув, Михаил Афанасьевич выдергивает с лысеющей головы волосок, пробует бритву. Надя вносит воду, и он тщательно намыливается, попеременно оттопыривая щеки.
Через десять минут все готово. В зеркале отражается круглое розовое лицо с добрыми голубыми глазами и расплывчатым двойным подбородком. Михаил Афанасьевич отправляется умываться. Он долго фыркает и кряхтит под рукомойником, расплескивая воду и делая «брр».
— Господи, — говорит Надя. — Ты бы поаккуратнее…
— Ничего, — отвечает сквозь фырканье Михаил Афанасьевич. — Подотрешь…
Он наклоняется пониже, чтобы подставить под струйку шею, но тут верхний крючок на его брюках с треском отрывается и падает в миску.
— Вот еще… — бормочет он, придерживая одной рукой брюки, а другой шаря в мыльной воде. — Надя! Пришей-ка, слышь…
Присев на корточки и держа в зубах запасную нитку, Надя пришивает мокрый крючок.
— Фу-у, — отдувается она, распрямившись и выплюнув нитку. — Ну и отрастил пузо…
— А что? — улыбается Михаил Афанасьевич. — Как положено.
— Положено… — передразнивает Надя. — Посовестился бы в свои тридцать пять.
— Должность такая, — смеется Михаил Афанасьевич. — Видала ты тощих директоров?
Он утирается, приглаживает набок волосы. Надя снимает с плиты сковороду со шкварчащей глазуньей. Михаил Афанасьевич садится за кухонный стол и принимается есть.
— Та, рябенькая, — говорит он, наклонясь над сковородой, — та, что на прошлой неделе купили, — несется, нет?
— Шут их разберет, — отзывается Надя. — Сегодня пяток нашла.
— Ну вот… — разочарованно тянет Михаил Афанасьевич. — Это от всех-то? — Он вытирает хлебом сковороду и спрашивает: — А петух ее, это самое… топтал, не заметила?