Сквозь ночь
Шрифт:
Словом, так или иначе, я считался в части сибиряком — хочешь не хочешь, держи марку. По званию я был старшина, по специальности разведчик. «Звезда» — читали такую вещь? Там наша специальность довольно метко описана. И кажется, тоже сибиряк один выведен, старшина, не помню фамилии. Но дело, конечно, не в этом.
В нашей части разведка была мотомеханизированная, мы имели на взвод бронетранспортер. Имели, покуда нас немец не спешил. Перед самой Курской дугой нас подбили бронебойщики, и мы остались без бронетранспортера и без лейтенанта, без комвзвода.
Лейтенант
Когда его сожгло, назначили командиром взвода меня, хоть и без офицерского звания. Но в разведке, знаете, дело не в звании, кого попало со стороны не назначишь. Тут надо своим горбом понятие заработать, и чтобы люди тебе верили, знали, за кем идут.
Что ж, назначили — стал привыкать, ничего не попишешь, война всему научит. Конечно, приходилось по-разному, бывало и круто, но я придумал себе облегчение, в трудную минуту примерялся — а как бы поступил в таком вот случае наш лейтенант? — и получалось, что решали мы как бы вдвоем.
Однажды — дело было весной сорок четвертого, на Первом Украинском фронте — меня вызвал комбат. «Обстановка такова, — говорит (это у него любимое, присловье — «обстановка такова», о чем бы ни говорил, с этого начинает), — надо, брат, любой ценой не позднее сегодняшней ночи взять «языка».
Обстановка, и верно, была на участке нашем какая-то мутная, непонятная. Имелись разведданные, что немец вроде бы подтягивает резервы для контрудара, и я понимал, что эти данные необходимо уточнить, проверить.
Но комбат, видно, считал, что понимать — это еще не все.
— Возьмешь «языка», — сказал он, — дадим Отечественную первой степени.
И ведь неплохой мужик был, толковый, боевой, а так и сказал: «Возьмешь — дадим»…
Честно вам признаюсь, кольнуло меня тогда, будто шилом, и очень захотелось ответить: «Товарищ гвардии майор, ведь не за ордена воюем», — но сдержался, смолчал. Повторил приказание, все как положено, и пошел готовиться.
Я отобрал четверых самых надежных бойцов, и у нас получилось с этим заданием как никогда удачно, будто в фантазии. Тихо, без шума, прошли сквозь ихние порядки, место для засады выбрали — лучше не придумаешь, и «языка» накрыли неплохого, унтер-офицера, целенького, — но, знаете ведь, если начало через меру гладкое, жди в конце подвоха. Метрах в пятидесяти от наших порядков нас прищучили и стали крыть из минометов.
В этом деле они, что говорить, мастера были, — уж если положил по мине справа и слева, — вилка называется, — так и знай, что третьей накроет. Правда, и у нас на это своя тактика, вслепую не бежали, — но от судьбы, видно, и зигзагом не убежишь. Шагах, может быть, в трех-четырех от нашей первой траншеи меня достало, и слышал же я ее, проклятую, будто для меня одного свистела. Упал, и в ту же секунду меня по ногам.
Представьте, я еще вскочил и до траншей на своих добежал, не понимал боли, до того запекло. Комбату на руки свалился, и даже, говорили, отрапортовать успел, — но этого, честно скажу, не помню, вряд ли. И без того все было ясно: «язык» на месте.
Очнулся я в медсанбате. Сперва мне лапы отняли, ступни то есть, но мало оказалось — гангрена, пришлось до колен…»
Тут мой собеседник примолк, стал закуривать. Поглядел в окно, на мелькающие — черные на белом — столбы. Усмехнулся.
«…А Отечественная-то первой степени так, видно, и не разыскала меня. Война-то, она вперед ушла, а я назад, в самый что ни на есть тыловой госпиталь.
Где уж тут разыскивать, мало ли нас таких, — это я понимал, а все же, представьте, обидно было, хоть и ругал себя в порядке самокритики, твердил — не ради этого, мол, воюем.
Да, скверная штука обида: как ни оглаживай — начисто не сгладишь; царапина хоть и пустяковая, а нет-нет, да заноет. Бывало, в госпитале ночь напролет не сплю, лежу, в окна гляжу — а кому скажешь? У всякого своя гордость. Молчал, и все тут.
К тому же и в личной жизни у меня как в старой песне сложилось — «жена найдет себе другого…».
Если по совести говорить, то что здесь особенного? Прожили мы до войны год какой-нибудь, и того меньше, что с нее спросишь? Сам не святой, а уж бабе в одиночку три с лишним года мыкаться — вовсе не сахар. Я б на нее обиды нисколько не таил, кабы ноги при мне были.
Так вот ведь как иной раз выходит, на женский норов нет угадчика, нашлась охотница и на безногого…»
Расстегнув шинель, парень достал из кармана обернутую в картонную корочку пачку фотографий, взял одну и протянул мне.
Ничем особым не примечательная круглолицая девушка с выложенным поверх жакета белым воротником глядела прямо перед собой простодушно-серьезным взглядом.
— Теперешняя, — сдержанно сказал парень. — Токарь по седьмому разряду. Только с работы-то я ее снял, пусть дочку воспитывает.
Он протянул вторую фотографию.
— Вся в меня, верно? — спросил он, нетерпеливо глядя мне в руки. — Ну и пройдоха же, поверите, до чего бойкая, сказать невозможно. Что ж, неужто я двоих обеспечить не в силах? — продолжал он, взяв фотографии и бережно пряча их на место, в картонную корочку, а затем в карман. — Сам я сварщик и вроде бы не из последних. До войны в Златоусте начинал, туда и вернулся. Там у нас мастеров не сеют, сами родятся. Чугун варим, цинк. Об этом еще только научные книги пишут, как чугун или цинк варить, а мы ничего, варим.
На пенсию полную неохота. Иному она, может, сладкой покажется, — сказал он, помолчав. — А мне еще пожить хочется. Мне работать надо… без этого я не жилец.
Вот только одна идея у меня плохая — не могу долго на одном месте. Пока все тихо-складно — держусь. Но чуть что не по мне, пусть хоть словом каким пустяковым обидят — так будто шилом и подденет, так и взовьюсь. Другой раз втихаря задумаешься — отчего на обиду такой чуткий стал? Калекой себя не числю, пусть ноги, а душу вроде бы уберег…