Сквозь ночь
Шрифт:
Старик (Артавазду было за шестьдесят) вроде бы отказался. Так или иначе, через полгода ему отрубили голову. А его столица Арташат (Плутарх называл ее «Карфагеном Армении») была сожжена позднее нероновскими легионами. Император Марк Аврелий разрушил ее дотла.
Сколько я могу судить, Георг Гоян несколько идеализирует Артавазда; возможно, ему нравится, что этот царь любил театр и даже сам писал трагедии. Вернее было бы все же предположить, что тут наложило свою печать время, когда Гоян работал над книгой. Полтора десятка лет назад как-то не принято было хулить царей; некоторые очень крупные художники готовы были даже кровавую опричнину изображать как некое абсолютное благо.
Георг
«Артавазд не совершил никакого подвига мужества или храбрости. Он весь был предан яствам и питию; бродил, блуждая по болотам, по чащам тростников, по крутизне, охотясь на онагров и кабанов, не заботился ни о мудрости, ни о храбрости, ни о доброй памяти; служитель и раб своего чрева, он утучнял только его».
Кому же верить? Не призвать ли в судьи народную поэзию как выразительницу окончательной правды?
В Армении существовала легенда, будто закованный Артавазд не убит, а находится в плену у дэвов — злых духов — и заключен в пропасти Арарата. Верные псы царя стремятся освободить его, они грызут и грызут цепи, но раз в году, в страстную пятницу, армянские кузнецы ударяют молотами — и оковы крепнут вновь.
Иоаннес Иоаннисян (Брюсов назвал его народным певцом, создателем новейшей фазы армянской поэзии) так передает дух легенды:
Бей молотом по наковальне, кузнец! Бей молотом, звенья да крепнут цепей! Врага ненавистного звенья цепей! Бей молотом по наковальне, кузнец!.. Он, мстительный, хочет вернуться опять, Чтоб яд смертоносный страданий своих По лону земли без конца разливать, — Но крепко он стиснут в цепях роковых. Пусть верные псы те оковы грызут, Грызут беспрестанно оковы царя, — Страданья твои, Артавазд, не пройдут, Последняя в мире — далеко заря! Твоей обессиленной злобы порыв Под молотом нашим опять упадет! Мы верим: наш край еще будет счастлив И грешный народ еще блага найдет! Но если мы будем подобны камням, Расслышать не сможем призывов души, — Спасенья купель не откроется нам: Наш молот тогда, Артавазд, сокруши! Когда перестанем мы молотом бить, Вы, псы, разгрызите железо оков: Пора наступила царя отпустить, Он ринется в мир, и жесток и суров…Тут я всей душой на стороне легенды и готов повторить за поэтом:
Бей молотом, бей неустанно, кузнец! Бей молотом, звенья да крепнут цепей! Царя ненавистного тяжесть цепей! Бей молотом, бей неустанно, кузнец!Неожиданность — вот что особенно привлекает в незнакомом городе. Неожиданным был для меня памятник Давиду Сасунскому, поставленный недавно на привокзальной площади
Я собирался в Ленинакан и поехал к вокзалу в трамвае. Сойдя на остановке, я позабыл, зачем приехал. Я ходил вокруг памятника и цокал языком, изнывая от желания поделиться хоть с кем-нибудь неожиданной находкой. И было удивительно, что люди торопятся по своим делам и проходят мимо.
Мне кажется, это лучшая конная статуя, поставленная у нас за столетие, а может быть, и больше.
Впрочем, слово «статуя» здесь не подойдет, оно предполагает неподвижность, статичность; а тут надо говорить о полете.
Памятник посвящен герою народного эпоса, повествующего о борьбе против арабского ига. Давид привстал в стременах на вздыбленном — нет, летящем коне, он отмахнул обеими руками назад тяжелый меч, «меч-молнию», его грудь обнажена, плащ отнесло встречным ветром, тугие завитки волос упали на лоб, нахмурены грозно брови. Куркик-Джалали, его верный конь, летит над бездной, как и должно лететь сказочному коню, одним прыжком переносящему всадника через Севан.
Он вот-вот оторвется от серой скалы: оттуда, сверху, водопадом льется вода из полуопрокинутой копытом бронзовой чаши. Это — по замыслу скульптора — переполненная чаша народного терпения, а внизу, у подножия памятника, — море народных слез. Но дело, конечно, не в прямолинейной символике.
Впервые вижу памятник, где вода — не просто зеркало или элемент фонтанно-декоративного украшения. Плеск истекающей из чаши струи звучит, как голос рассказчика; ее непрестанное падение сверху вниз разительно усиливает впечатление порыва, бесстрашного полета всадника и коня над бездной.
Пластика памятника великолепна. Она далека от мелочного правдоподобия; все здесь полно выразительности, «микеланджеловских» неправильностей, все подчинено мысли. Волны могучих мышц перекатываются под кожей коня, его ноздри раздуты, выкачены глаза. Его грудь, быть может, чуть более широка, чем бывает, копыта чуть более тяжелы, а хвост слишком длинен — но это лишь с точки зрения учебников анатомии или ветеринарии.
Налюбовавшись памятником в целом и частностях, я вдруг заметил, что конь летит без уздечки, без поводов, и подумал, что так ведь и быть должно — к чему повода и уздечка верному помощнику Давида? Нужны ли сказочному коню подковы? Их тоже нет. Есть высшая правда, есть поэзия, есть большое искусство, проникающее куда глубже поверхностного правдоподобия.
Кое-кто удивлялся одежде Давида, его пастушеским штанам, обшитым по бокам козьей шерстью — сверху донизу, на манер ковбойских. Ерванд Кочар, автор памятника, говорит, что Давид и его земляки-горцы носили такие штаны и что именно отсюда — через арабов, через Северную Африку, Испанию — этот вид одежды был занесен за океан. Не знаю, так ли, но гипотеза о происхождении ковбойских штанов показалась мне очень занятной.
Я побывал в мастерской Кочара; хозяин оказался в отъезде, жена его гостеприимно позволила мне посмотреть работы и рассказала, что могла.
Она из тех многих женщин-подруг, на чью долю пришлись ранняя седина и терпеливое ожидание. Ерванд Кочар беспричинно отсутствовал пять лет и вернулся оглохший на одно ухо.
Это, на мой взгляд, очень интересный, мучительно ищущий художник. Он окончил в 1921 году Московское училище живописи, ваяния и зодчества; А. В. Луначарский направил его преподавать в Тбилиси, оттуда он попал в Париж и вернулся в Армению вместе с Аветиком Исаакяном. В мастерской у него висят живописные и графические работы, но сильнее он все же в скульптуре. Я видел впечатляющий эскиз памятника полководцу пятого века Вардану Мамиконяну (там все четыре копыта коня в воздухе, он летит, едва касаясь брюхом клубящейся пыли), видел строгий эскиз статуи Анания Ширакаци, математика, в седьмом веке утверждавшего, что Земля кругла (вспомним, что в это время ученые мужи Европы не сомневались, что она плоска, как стол).