Сквозь огненное кольцо
Шрифт:
Первое, что я услышал, придя в себя, была немецкая речь. Надо мной склонились фашисты. Один из них, длинный и костлявый, без пилотки, держал в руке мой браунинг. Затем он громко захохотал, обнажая гнилые редкие зубы, и, ткнув меня дулом автомата в ребро, приказал: «Русиш! Коммунист! Шнеллер, шнеллер!»
Его спутники тоже засмеялись, но не надо мною, а над костлявым. Я немного знал немецкий и понял: они подзадоривали неприятного типа, державшего мой браунинг, высказывая разные предположения о возможной награде за мою поимку: «Конечно, паренек — советский разведчик!»
Я клял дуб, так некстати выросший на моем
«Ну что ж, — вздохнул я облегченно, — отброшен так отброшен. Значит, наши ушли!»
Сознание того, что мои старшие товарищи вырвались из окружения и сейчас далеко, наполнило меня радостью, притушило чувство страха. На время яда-же забыл, что меня взяли в плен, быть может, бросят в концлагерь, будут пытать, а то и расстреляют. Ведь костлявый злорадно заявил: «Коммунист! Капут!»
Предположения мои не сбылись. Не оправдались и надежды костлявого солдата, доложившего о моей поимке толстому офицеру. Офицер одной рукой невозмутимо намыливал обросшую черной щетиной щеку, а в другой держал телефонную трубку полевого аппарата и о чем-то, посмеиваясь, разговаривал. Положив трубку, он, так же не торопясь, добрился, вытер полотенцем лицо и, крякнув, начал усиленно массировать его. Покончив со столь важным делом, офицер, коверкая русские, польские и немецкие слова, спросил: «Поляк? Юда? Русиш?»
Тут я не выдержал, зашмыгал носом и, припомнив все знакомые мне польские слова, стал доказывать, что я местный, а около крепости очутился в поисках стреляных гильз. Офицер, видимо, понял и вновь снял телефонную трубку. Связавшись с военной комендатурой, он стал допытываться, как ему быть. Что ему ответили, не знаю. Офицер подозвал костлявого солдата, что-то написал на листке блокнота, вручил его моему конвойному и неуклюже полез в штабную машину. Костлявый зло выругался и, взяв автомат наизготовку, ткнул мне в спину.
Я понял: куда-то поведут. Но куда?!
Плата за страх
В противоположном углу затхлого помещения, под самым потолком, в каменной толще стены было врезано маленькое квадратное оконце, крест-накрест затянутое толстыми железными прутьями. Солнечные лучи не могли, как бы они ни старались, пробиться с воли в затхлый сумрак. Сами прутья едва различались на темном фоне дубового щита, нависшего снаружи, как раз напротив окна. Взгляд невольно скользил вверх, выискивая для себя другие пути на волю — к воздуху, к небу, к солнцу. И он находил его под самым потолком: это была узкая щелочка между щитом и стеной, сквозь которую проблескивала яркая синь неба с пенистыми облачками.
Еще пару часов назад у меня не было ни минуты для раздумий. Зато теперь я мог, сколько хотел, вспоминать промчавшиеся с головокружительной быстротой события минувших дней, прибавлять к ним по своему усмотрению яркие краски. В горле першило, губы потрескались и горели, будто их намазали горьким красным перцем. Эта жгучая боль вдруг с поразительной живостью напомнила мне дальневосточные сопки, покрытые кудрявым густым кустарником, тенистые пади, расцвеченные лиловыми, пунцовыми,
Было это в один из дней, когда весь наш палаточный городок готовился встретить героя гражданской войны, главнокомандующего дальневосточной армией маршала Блюхера. Дорожки между палатками были посыпаны невесть где раздобытым желтым песком, бойцы и командиры надели парадную одежду. И только полковая малышня продолжала жить прежними заботами. Мы лазили повсюду, где нужной ненужно. Не успел худущий, похожий на Дон-Кихота повар с длинным, как сучок, носом зазеваться, как мы стали обладателями целой связки пунцового, блестящего, словно покрытого лаком, перца. С гиком носились мы с этим перцем, будто со славным трофеем, не ведая о страшном подвохе со стороны таких красивых на вид стручков и о той каре, что ждет нас впереди.
Близилось время встречи. Мамаши кликнули нас в палатки и начали дочиста мыть нам лицо, шею и уши. Тут-то и началось! Под пологом одной палатки родился и вырвался наружу дикий вопль, напомнивший воинственный клич индейцев, идущих в бой. Бросивший этот клич не остался в одиночестве: отозвались дружки из других палаток. Я в этот момент усердно тер лицо и вдруг почувствовал, что глаза и уши мои прижигают каленым железом. Я так завизжал, что мама в испуге отпрянула от меня.
Ягунов, командир нашей части, человек порывистый и неуравновешенный, поспешил к комсоставским палаткам, на ходу отпуская крепкие словечки в адрес своих подчиненных, их жен и в особенности наследников. В это время из-за склона ближней сопки показалась первая машина, за ней другая, третья…
Рванув полог нашей палатки, Ягунов увидел мой рот, перекошенный от боли, слезы, градом катившиеся из глаз, шею, всю в мыле, и мать, державшую в руках бечеву с нанизанными перцами. Он собрался что-то выпалить, но тут до него донеслось:
— Смирно! Товарищ главнокомандующий…
Ягунов бросился вон, в сердцах кляня все на свете: и зазевавшегося повара, и Дальний Восток, где растет столь свирепый перец, и пацанву, измазавшую себе губы этим перцем.
— Опозорили, ох, как опозорили! — причитал он на ходу, придерживая рукой болтавшийся парабеллум и еще надеясь, что прибывшее начальство не разберется, что к чему.
Блюхер же не только расслышал рыдания, но и сам решил выяснить их причину. Вскоре он все понял и заразительно захохотал, вытирая носовым платком слезы: «Вот это да! Достойная смена растет у нашей доблестной армии! Что и говорить».
Затем Блюхер, затаив улыбку в своих блестящих темных глазах, сказал Ягунову: «А ну, давай своих героев-наследников сюда! Да пусть повар принесет котелок меда».
Вскоре воющий, всхлипывающий, размазывающий по грязным щекам слезы ребячий «гарнизон» был выдворен из палаток и сгрудился около маршала.