Слабости сильной женщины
Шрифт:
Чердачный люк открылся без скрипа, и Лера уже поставила колено на грязный пол, чтобы взобраться на чердак, – как вдруг замерла, боясь пошевелиться. В самом дальнем углу чердака, у полукруглого тусклого оконца, она увидела двоих.
Она даже не сразу поняла, кто эти мужчина и женщина. Только потом, через минуту, различила в сером свете весеннего утра, что мужчина – просто Сашка Глазьев, десятиклассник из их школы. А кто была женщина, Лера не знала: ее и не видно было, женщину – только ноги, обнимающие Сашкину спину над спадающими брюками…
Одна нога была голая, а
Вообще-то для Леры не были такой уж загадкой отношения мужчины и женщины – как и для большинства ее ровесников во дворе. О них много разговаривали, о них рассказывали анекдоты, над ними любили смеяться старшие парни и даже девчонки. Да и переулки вокруг Цветного бульвара традиционно славились как место, где всегда можно было найти женщину на любой вкус и за любые деньги.
Но чтобы увидеть самой, и, главное, – на вонючем чердаке, на заплеванном полу…
Лера даже испугалась сначала, но тут же ей стало так противно, что она приложила руки к горлу, чтобы сдержать подступающие спазмы. И осторожно сползла вниз, испачкав платье о край чердачного люка.
Вот об этом она и хотела спросить сейчас у Мити: какой может быть любовь? То, что делал на чердаке Сашка с женщиной в спущенных колготках, принято было называть любовью – во всяком случае, именно об этом как-то загадочно, не договаривая, писали в книгах, которые читала Лера.
Но неужели то, что она увидела, можно было назвать этим словом?
Митя нахмурился, когда она рассказала ему об утреннем происшествии.
– Вечно ты лезешь куда не надо, – сказал он. – Ну что ты забыла на чердаке?
– Неважно, Митя! Мало ли что – надо было, – отмахнулась Лера. – Но ты мне скажи: разве может быть такая любовь?
Митя молчал, а Лера смотрела на него вопросительно.
Она спрашивала его об этом даже не потому, что он был старше, что ему было уже восемнадцать – мало ли было во дворе старших, восемнадцатилетних! Она спрашивала Митю, потому что только он мог объяснить так, чтобы стало понятно раз и навсегда. Так объяснить, как играл на гитаре: песенки простые, а за каждым звуком – больше, чем слышится сразу…
– Как же так, Митя? – повторила она.
– Что ты хочешь, чтобы я тебе сказал? – ответил он наконец. – Дал определение любви?
– А хотя бы!
– А это невозможно – любовь бежит определений.
– Но все-таки, – не отставала Лера. – Ведь любовь – это же должно быть красиво, правда? А там – если бы ты видел! Грязно, кошками воняет, банки какие-то валяются… Разве можно любить, когда так все?..
– Лер, – решительно сказал Митя, – если ты хочешь, чтобы я тебе ответил, ты меня про этот случай не спрашивай. Я не знаю, что там происходило и почему, вот и не хочу об этом говорить, ты понимаешь? И ты лучше забудь об этом, раз уж увидела. Это не то, что тебе необходимо помнить.
Он встал, прошелся по комнате, потом остановился перед Лерой и, присев по своему обыкновению на корточки,
– А вообще-то, – сказал он. – Это все равно – где. И что там валяется на полу, банки или цветы – тоже все равно.
– Но как же… – начала было Лера: она совсем не ожидала, что Митя скажет именно так.
– А вот так же. Любовь освящает все, понятно? И не может быть ничего некрасивого между мужчиной и женщиной, если они любят друг друга. А если не любят – все отвратительно, и везде отвратительно – хоть в розарии.
И Лера тут же поняла, что Митя больше ничего не скажет. И объяснять ничего больше не будет, и не будет ссылаться на Мопассана или Толстого – как, наверное, сделала бы Елена Васильевна, если бы Лера вдруг вздумала рассказать ей что-нибудь подобное.
Митя говорил только то, что было в нем, а уж откуда оно там появлялось – это и было загадкой.
– Все? – спросил Митя, снова садясь в кресло. – Или будут еще вопросы бытия? И не лазай ты по чердакам – вот, ей-богу, как кошка помойная! Мало ли что там можно увидать – думаешь, тебе все это надо для счастья? Давай я тебе лучше поиграю: никак мне не дается у Бетховена… Послушай!
И он пошел за скрипкой.
Можно ли было не приходить в этот дом?
Лера так привыкла к этому, что и потом, и через пять лет, забегала время от времени, принося к чаю какой-нибудь торт, купленный в кондитерской на Столешниковом или испеченный Надеждой Сергеевной. И всегда сидела подолгу с Еленой Васильевной, разговаривая – по-прежнему о книгах, или о том новом, что постоянно возникало в ее, Лериной, жизни.
Ее жизнь шла теперь совсем по-другому, чем шла жизнь в стенах гладышевской квартиры, но Леру постоянно тянуло сюда. И она чувствовала: в ее быстро меняющейся душе всегда остается что-то, что понимает Елена Васильевна, а иногда – и только она.
Это было Лерино детство, и в нем – первые, едва уловимые приметы пробуждающегося духа. И это было ей дорого при любых обстоятельствах, при любых де-лах, которые ее теперь занимали.
Елене Васильевне первой Лера сказала, что решила поступать на историю искусств, потому что хочет изучать итальянскую живопись.
И о том, что выходит замуж за Костю.
– Я рада за тебя, Лерочка, – сказала Елена Васильевна, но взгляд у нее был грустный. – Я уверена, что он хороший человек.
– Это правда так, – горячо подтвердила Лера. – Он такой…
И тут она поняла, что не может объяснить, какой же Костя. Она его любила, и это было так много, что больше не оставалось слов.
– Он… Талантливый! – сказала она наконец.
– Откуда ты знаешь? – вдруг спросила Елена Васильевна. – То есть ты не думай, Лерочка, я ничуть в этом не сомневаюсь, мне просто интересно: как ты это поняла?
На этот вопрос Лера тоже не могла ответить, хотя они были знакомы с Костей уже два года, и она могла бы рассказать, например, об Институте высшей нервной деятельности, и о профессоре Жихареве, и даже о коэффициенте цитирования. Но она чувствовала, что Елена Васильевна спрашивает ее совсем о другом, – и не знала, что ответить…