Слава моего отца (Детство Марселя - 1)
Шрифт:
Что же теперь будет? Удастся ли ему сделать хоть один стоящий выстрел? Неужто он, мой папа, народный учитель, член экзаменационной комиссии на выпускных экзаменах, который так метко бьет, играя в кегли, и часто в присутствии знатоков играет в шашки с самым знаменитым в Марселе шашистом, неужто он вернется домой несолоно хлебавши, а дядя Жюль явится увешанный куропатками и зайцами, как витрина съестной лавки? Нот! Нет! Я не допущу этого! Я буду ходить по пятам отца весь день и пригоню ему столько птиц, кроликов и зайцев, что он непременно убьет хоть одну штуку!
Обо всем этом я думал, прислонившись к сосне и в волнении покусывая стебелек розмарина; пахло нагретой
Я решил спуститься в глубь ложбины и идти по их следам. Но гряда была совершенно отвесной, высотой в добрых сто метров и без единой расселины. Тогда я подумал, что нужно вернуться обратно и найти дорогу, по которой пошли дядя и отец, когда я от них отстал. Но мы шли больше часа. Я высчитал, что мне понадобится по крайней мере двадцать минут, чтобы бегом добраться до того места, откуда я раньше двинулся в путь. Затем я должен буду вновь подняться вверх по ложбине, где мешает бежать колючий дрок; к тому же я потопу в нем с головой. Предположим, уйдет еще полчаса. А где окажутся они за это время? Я сел на камень, чтобы обдумать свое положение.
Значит, я должен, как дурак, возвратиться домой? Поль, разумеется, совсем перестанет меня уважать, а мама, чтобы утешить, начнет осыпать унизительными для меня нежностями. Правда, за мной останется слава человека, совершившего смелую попытку и вернувшегося обратно с опасностью для жизни, - все это можно еще приукрасить в рассказе. Но вправе ли я покинуть близорукого^ Жозефа в очках, с этим нелепым ружьем, оставить его одного в состязании с королем охотников? Нет. Это еще большее предательство, чем то, которое совершил он сам.
Итак, задача в том, чтобы их догнать... А что, если я заблужусь в этой глуши?
Но я с горделивой усмешкой откинул эти детские опасения: нужно только сохранять хладнокровие и решимость, как подобает настоящему команчу. Раз они обогнули холм у его подошвы и двигаются слева направо, то я непременно встречусь с ними, идя прямо. Я оглядел громаду Тауме. Она была безмерной, и расстояние придется пробежать, конечно, немалое. Я решил поберечь силы, а для этого взять себе за образец легкий индейский бег: локти прижаты к телу, руки скрещены на груди, плечи оттянуты назад, голова опущена. Бежать на цыпочках. Останавливаться каждые сто метров, чтобы прислушиваться к лесным звукам и делать три спокойных, глубоких вдоха.
И с поистине индейской решимостью я взял старт.
* * *
Подъем, открывшийся передо мною, был теперь почти неощутим. Земля казалась одной необъятной плитой из синеватого известняка, которую бороздили трещины, сверху донизу расцвеченные тимьяном, рутой и лавандой. Время от времени из голых камней вставали островерхий можжевельник или сосна, ствол которой, толстый и узловатый, так не соответствовал ее малорослости - она была не больше меня; очевидно, это голодающее дерево долгие годы вело жестокую борьбу с каменистой почвой и каждая добытая им капля жизненного сока доставалась ему ценой многодневных усилий. Вершина Тауме слева от меня была - оттого что постоянно купалась в небе - бледно-голубой, цвета подсиненного белья; я побежал к ее левому боку, а воздух кругом колебался от теплых испарений. Каждые сто метров я, согласно обычаю индейцев, останавливался и делал три глубоких вдоха.
Через двадцать минут я дошел до подножия вершины. Пейзаж изменился. Скалистое плато пересекалось устьем заросшего оврага; среди обвалившихся глыб - большие сосны и высокие кустарники. Я легко спустился на дно оврага, но подняться на противоположный скат мне было не под силу: за Дальностью расстояния я не рассчитал его высоты; поэтому я пошел вдоль каменистого ската, уверенный, что найду где-нибудь расселину.
Тут бег индейского вождя стали замедлять завесы вьющегося ломоноса и переплетающиеся ветви фисташников. А листья дубка-кермеса, у которых по краям четыре шипа, набивались в мои туфли: когда ходишь на цыпочках, туфли сбоку отстают. Время от времени я останавливался, разувался и, постучав туфлей о скалу, вытряхивал колючки.
Птицы поминутно то вспархивали из-под моих ног, то проносились над головой... Разглядеть что-либо дальше чем на десять метров я не мог: деревья, чаща кустарников и обе стены ущелья скрывали от меня мир.
Мной овладела безотчетная тревога. Я вынул из сумки свой грозный нож и крепко зажал в кулаке.
Было безветренно, и по дну оврага, словно незримая дымка, стлались благовония холмов. Ароматы зеленого тимьяна, лаванды, розмарина смешивались с душистым запахом золотой смолы, длинные, застывшие капли которой блестели на черной коре сосен. Я бесшумно шел в полном безмолвии и уединении, как вдруг в нескольких шагах от меня раздались какие-то страшные звуки.
То была настоящая какофония: бешеный вой труб сливался с душераздирающими рыданиями и отчаянными воплями. Эти загадочные звуки преследовали с назойливостью кошмара, а /раскаты эха в ущелье передавали их дальше, усиливая и умножая.
Я застыл, весь дрожа, заледенев от страха. Вдруг эта дикая разноголосица разом стихла; воцарилась полная тишина, от которой мне стало совсем жутко. Тут за моей спиной с кручи сорвался камень - его задел на бегу кролик; камень упал на осыпь сизой гальки, которая веером раскинулась на крутом склоне, выступавшем над оврагом, словно балкон. Галька стала оползать, посыпалась, стуча, как беспорядочно катящиеся градины, прямо мне на пятки. Злосчастный вождь команчей, вскочив, точно спугнутый зверь, мигом влез на сосну и прижал к сердцу ее ствол, словно родную мать. Я перевел дух и вслушался в тишину. Как приятно было бы услышать голосок цикады! Но ни одна не отозвалась.
Кроны деревьев вокруг меня были непроницаемы. Внизу, среди валежника, сверкнул клинок моего ножа.
Не успел я спуститься за ножом, как грозная какофония зазвучала снова, еще оглушительней, чем прежде. Обезумев от страха, я залез почти на самую верхушку сосны, не в силах сдержать жалобные всхлипывания... И вдруг я увидел на верхних ветвях засохшего дуба штук десять птиц в сверкающем оперении; крылья у них были ярко-голубые с двумя поперечными белыми полосами, шейка и грудка светло-бежевые, хвост - черно-белый, а клюв канареечно-желтого цвета. Без всякого видимого повода и словно бы для собственного удовольствия эти птицы, закинув головы, кричали, выли, стонали и неистово мяукали. Страх мой прошел, меня обуяла злость. Я соскользнул по стволу сосны на землю, взял свой нож, а в придачу еще отличный плоский камень и побежал к дереву, на котором восседал этот хор бесноватых. Но мои шаги спугнули их, они вспорхнули и перенесли свой кошачий концерт на сосну, стоявшую на вершине скалы.