Славная Мойка — священный Байкал
Шрифт:
Да еще обувь.
Да еще консервы — чтобы в Иркутске не бегать по магазинам.
— Может, Саш, ты все же раздумаешь? — спрашивала мама.
Пришпиленные бельевым зажимом к абажуру папиной лампы висели билеты на самолет. На папином столе, оттеснив графики и карты Марса, лежала теперь карта Байкала. Клеенная-переклеенная, с кружками и значками, с пунктирчиками и надписями разными почерками.
Дядя Сережа приходил к папе очень деловитый. Они садились над картой и разрабатывали маршрут. Дядя Сережа произносил слова «Чивыркуй», «Селенга», «Баргузинский кряж» — будто он там уже бывал. Потом дядя Сережа сам осмотрел те патроны, которые папа уже приготовил, и часть их забраковал.
— Вот так сойдет, — сказал он напоследок. Он все же у нас главным был по медведю, это сейчас особенно было видно. Спиннингом и блеснами он не интересовался.
— Ну что ж, вы так и улетите? — спросила мама утром того дня, что мы улетали. Она была какая-то растерянная.
— Как? — спросили мы.
— Да так…
Мы не знали, что ответить. А мама все бродила по квартире и смотрела, не забыли ли мы что-нибудь, только, по-моему, она волновалась больше нас. То есть больше меня. Папа как будто и вовсе не волновался. Он завязал рюкзаки, поставил их у двери и сел в кресло с одной из своих трубок. Трубка, как водится, полчаса не зажигалась, и папа задымил всю комнату синим дымом, прежде чем ему удалось сделать затяжку. Трубка сипела. Дядя Тигран мне как-то объяснял, что в трубке бывает температура до семисот градусов, и там даже можно расплавить кусочек свинца, но делать это опасно, потому что расплавленный свинец во рту — вещь малоприятная.
Папа курил. Все было собрано. Я тоже сел. Так мы и сидели — нечего суетиться. А мама все бродила, оглядывала квартиру.
— Пап, — сказал я. — Можно я тоже буду курить?
— Зачем? — спросила мама. Она сразу остановилась. — Зачем тебе курить? Я не курю, папа… — Она посмотрела на него, но трубки-то она сама ему дарила, — папа у нас только для вида, да и то раз в месяц… Дедушки-бабушки тоже не курят… Нина твоя, — тут мама улыбнулась сквозь свой отсутствующий вид, — Нине твоей это тоже едва ли понравится…
— Да она сама курит, — сказал я.
Папа повернул ко мне голову. Мама открыла рот.
Кто меня дергал за язык? Не знаю. Только мне вдруг показалось, что Томашевская далеко, так далеко, что никогда и не встретимся, и потому не все ли равно, что я сейчас скажу? Я ведь не ябедаю… Это просто, как бы сказать, прием такой в разговоре, аргумент, как папа говорит.
Первой опомнилась мама.
— Ты, видимо, шутишь, — сказала она.
Надо, наверно, было сказать, что шучу.
— Вовсе нет, — ответил я.
— Ты бы ей сказал, что это вредно. Зачем она курит?
— Она только когда волнуется, — сказал я. — От переживаний.
Папа поперхнулся и стал кашлять. Взрослые думают, что только они волнуются и только у них есть переживания.
— Когда ей плохо, — сказал я, — вот тогда она и курит. И потом ей легчает.
Папа перестал кашлять, у него даже слезы на глазах были. Он смотрел на маму почти жалобно.
— Ты скажи ей, — сказала мама, — чтобы она тогда уж лучше валерьянку пила.
— Пила уже, — с ходу придумал я. — Ей не помогает.
Что-нибудь бы тут произошло, если бы нам уже не надо было ехать.
На аэродроме мама обнимала меня так, будто мы летим воевать во Вьетнам. Потом вдруг повернулась к папе:
— Ты что, серьезно будешь на медведя охотиться? — спросила она.
Папа заволновался.
— Не шумите, Танечка, — сказал он.
Кругом нас, ожидая у турникета, стояли люди.
— Я думала, все это шутки, — сказала мама. — А ты что, действительно?
— Да нет, — томясь, сказал папа. — Это и есть шутки.
— А ружье зачем тогда взял?
Стоявший
Мама еще раз нас обоих обняла, глаза у нее были совсем испуганные, и мы пошли к самолету.
…Конечно, место его оказалось рядом с нашим! Я уже почти не сомневался, когда его увидел, что так оно и выйдет — судьба! Он поднялся в самолет раньше нас, и когда мы разыскали свои места, нам пришлось его побеспокоить, чтобы сесть. Меня папа пустил к иллюминатору, сам сел на среднее место — между ним и мной. «Не хватало, чтобы они заговорили», — подумал я. Дядька меня не узнал. Он, наверно, столько детей по берегу излупил, пока шел, что уже и не помнил. Я уткнулся в иллюминатор, чтобы не напоминать о себе.
— Знаешь анекдот про аэродром? — спросил папа.
— Не знаю.
— Один пассажир говорит другому: «Смотрите-ка, ну и высоко мы летим, люди внизу как муравьи!» А сосед ему и отвечает: «А это и есть муравьи. Мы еще не взлетели».
— Не очень смешно, — сказал я.
С таким-то соседом рядом, да еще чтобы было смешно!
— У тебя, Митька, с чувством юмора худо, — сказал папа.
— Ага.
Откуда, интересно, оно в таких условиях может появиться?
Папа заговорил с соседом почти сразу же — мы еще даже не поднялись в воздух. Оказалось, что тот летит домой, на Байкал. Значит, нам целую ночь сидеть рядом. Одна надежда, что он заснет. Я в разговоры не лез. Когда взлетели, я сделал вид, что сплю. Папа закрыл меня своей курткой и перестал в мою сторону поворачиваться. За иллюминатором темнело, и мы плыли над темно-серыми облаками, а небо в той стороне, куда мы неслись, было холодное и непрозрачное, а сзади желто-розовое. Еще дома папа объяснил мне, что мы будем лететь по ходу вращения Земли, и раз так, то время для нас будет идти быстрее. А вот когда мы полетим обратно — будет все наоборот, и можно сделать так, что самолет будет лететь и лететь, и все время в нем будет один и тот же час ночи или дня. Тут сразу мне пришло в голову, что хорошо бы таким образом продлить каникулы, например. Но папа тогда засмеялся и сказал, что вот на этот случай предусмотрен 180-й меридиан, где — щелк! — сразу же переходишь — стоит тебе шаг сделать — из четверга в пятницу, допустим…
За иллюминатором стало совсем темно, в самолете тихо гудело и еле-еле светились лампочки.
Потом папа меня разбудил. Мы где-то садились, кажется, в Новосибирске.
После Новосибирска стали кормить. Я очень люблю, когда в самолетах кормят. Во-первых, все в оберточках; во-вторых, вкусно; в-третьих, что взрослым, то и остальным. Равноправие.
Вафли и яблоко я есть не стал, положил их в карман. Мало ли что с нами еще будет?
Папа без передышки говорил с соседом. Сосед что-то глухо и степенно рассказывал. Уже полночи рассказывал, не меньше. Конечно, хорошо, что он меня не узнал, но все же отчего-то было обидно — мало того, что отодрал, так еще и не помнит. Но я и смотреть в его сторону не хотел. Потом я напряг слух и разобрал, что рассказывает он о медвежьей охоте. Но после еды ужасно захотелось спать… Кажется, мы еще раз садились. Я просыпался и снова засыпал.