Славная Мойка — священный Байкал
Шрифт:
— Нет, — сказал я тихо, потому что помнил, как папе хочется туда поехать.
Со мной в школу пошел папа. Он, хоть и сурово, но рассказывал мне по дороге об угрюмых англичанах, сто пятьдесят лет назад ломавших на фабриках паровые машины, и о том, что за такие дела даже казнили смертью, и поэт Байрон (знаю ли я такого?) выступал в палате лордов по этому поводу. О поэте Байроне я не слышал, и о палате лордов — тоже. Папа покачал головой и сказал, что лорд Байрон, наверно, тоже обо мне не слышал, хоть и прочел в мои годы уже всю английскую литературу, и французскую заодно.
— А русскую? — спросил я.
— Русскую, кажется, не читал, — сказал папа. — Пушкина еще
— И Маяковского, — сказал я. — И Гайдара тоже.
— Ты, я вижу, совсем развеселился, — с подозрением сказал он. — Для чего это я все тебе говорю?
На новых глобусах видны были чернильные громадные пятна. Мы все стояли вокруг, будто изучали новую карту материков. Вглядывались. И родители и мы. Потом я поймал папины глаза, и, по-моему, он понял, что я этим не занимался. На митинге не был, на барабане играть не умею, но вот глобусы не мазал. Но все равно, он глазами не стал со мной мириться — уж очень он не любил, когда приходится ходить в школу. Я его, пожалуй, понимаю. Но с глобусами бы, наверно, для меня все обошлось, если бы тут же, когда мы с папой шли по коридору, нас не остановила учительница из старших классов — стала на меня жаловаться. А я ее в глаза не знал. Но когда я ей это сказал, она страшно рассердилась и сказала, что это еще раз показывает, как я себя веду в школе — и если учитель знает ученика, а он учителя не знает, то это кое о чем говорит. И навспоминала такую кучу всего, что мне даже интересно стало — биография у меня, оказывается, как-никак, имелась. Но интересно-то интересно, однако я вовсю с ней спорил, хотя папа меня и одергивал, и когда я очень вежливо ей сказал, что я ведь не из ее класса, то на папу было лучше не глядеть. Я думал, он меня проглотить хочет. А потом еще к нам подошел завуч… В общем, дома меня сегодня кое-что ждало.
После школы домой сразу я не пошел. Я подумал, что надо, пожалуй, навестить собаку. Копеек тридцать у меня наскреблось, на них можно было купить ей студня. В другой день я задумываться бы не стал, а тут как-то непонятно было, что там будет завтра — потому что еще неясно, что будет сегодня вечером… Из дому, правда, пока что я убегать не собирался, но все же уверенней себя чувствуешь с деньгами, и потому я пошел в школьную столовую и набрал в бумажный кулек котлетных и колбасных объедков, которые первоклассницы всегда оставляют после себя. Меня дежурные спрашивали, для кого это я собираю? А я назло им отвечал, что для себя. И они улыбались, и никто не верил, что для себя, поэтому никто надо мной не смеялся. Тоже фокус.
Собака уже вполне передвигалась по подвалу, и скоро, видно, пора было ее отпускать. Я подумал, что вот, мол, если бы мне с ней куда-нибудь вместе убежать? Ну, не на все время, а пока забудут — про глобусы и про остальные дела.
Досидел в подвале я до тех пор, пока, тоже с объедками, в подвал не влез Андрюшка. Тоже, значит, боялся домой идти. Мы с ним лениво переругнулись насчет глобусов, и я ему сказал, что неумно было их мазать чернилами, а он сказал, что знает, но ничего другого под рукой не было. Но вообще-то он не жалел. Только домой не шел. И я тоже. Но сидеть с ним в подвале было еще хуже. Так все время и думаешь: «Андрюшку сегодня выдерут. А меня?» Я ему сказал, что надо идти.
— Иди, — говорит. — Я еще немного тут побуду.
— Смотри, — говорю, — лапу ей не отдави, она еще прихрамывает.
— Да нет, — говорит, — я о ней позабочусь. Мы с ней вместе путешествовать отправимся…
Я спрашивать его не стал — куда это они путешествовать собираются, но как-то все очень похоже получалось.
Вылез из подвала и побрел домой. Уже часов шесть было. Есть хотелось, и руки оказались такие грязные, что ручка портфеля прилипала.
И папа и
— С мылом и со щеткой. Теплой водой. А потом — прошу сюда. Мы ждем.
Я поплелся в ванную и стал мыть руки под краном.
— Теплой, теплой водой, я сказал! — крикнул папа.
Я открыл кран под водогреем, вода пошла, но она тоже была холодной. Я подождал немного… Выдерут меня сегодня или нет? Все равно вода шла холодная. Тогда я взял спички… Ремнем или ладонью? Первую спичку задуло, я не успел сунуть ее в окошечко водогрея. Второй я сам дал догореть и кинул ее прямо в ванну — теперь уж все равно. Третью я чиркнул и сунул ее в окошечко…
Когда я пришел в себя, я лежал на диване, папа что-то говорил надо мной тихо и успокаивающе, а на лицо мне падали горячие капли. В голове гудело и болел затылок.
— Не надо с ним было так говорить… — услышал я голос мамы.
— Да ничего серьезного, Танечка… Ну, шок, ну, испугался… Шишка на голове будет…
Я тихонечко открыл глаза. Все поплыло, зашаталось. Мне стало очень жалко себя. Я тоже заплакал.
— Ну вот, — сказал папа. — Все в порядке. Видишь, его не рвет — значит, сотрясения мозга нет…
Мы с мамой плакали вместе.
— А что со мной случилось? — спросил я у папы, когда мы уже довольно долго поплакали. Голос у меня был слабый и какой-то прерывистый. Мне все еще было очень жаль себя.
— Что? — ответил папа. — Да ничего. Просто ты хотел взорвать квартиру. Как рука?
Тут только я почувствовал, что правая рука у меня вся горит. Пальцы, ладонь, между пальцами — все саднило, да еще как… Я принюхался. Пахло горелыми волосами.
— Это твои ресницы пахнут, — сказал папа. — Верней, то, что было твоими ресницами… Хоть глаза целы… Будешь знать, как поджигать гремучую смесь, болван!
И он вышел из комнаты, а мама обняла меня и снова заплакала. По-моему, из-за моих ресниц. Она сказала, что раньше, то есть полчаса назад, они были у меня как у девочки, а теперь их совсем нет и еще неизвестно, что вырастет. Я ей сказал, что, надеюсь, вырастут, и теперь уже как у мальчика.
В тот раз меня так и не наказали.
Ищем малахит
В конце мая как-то на перемене пронесся слух, что на памятник перед Инженерным замком натянута тельняшка. После уроков никто не пошел домой, а все двинулись вдоль Мойки к замку. Мы с Томашевской шли по разным берегам, я из-за нее даже дал крюка по Конюшенной площади, а когда мы с Андреем выбрались к Михайловскому саду, то Томашевская с Женькой уже были на другой стороне далеко впереди, почти у самой Садовой. Но мы пересекли наискосок Михайловский сад и снова их почти догнали. Тельняшки на статуе уже не было, или, может, в школе кто-то специально наврал, но на аллее цвели каштаны, и ветер совсем стих, и пахло деревьями — и все вдруг поняли, что уже лето.
Я с Томашевской в последнее время почти не разговаривал, и она на меня перестала действовать своими глазами; я сначала был этому рад, но теперь около нее все время дежурил Женька, и если она, глядя на него, начинала расчесывать свои волосы, мне хотелось подойти к нему и сказать, чтобы он не очень-то радовался, не для него первого. Но я не подходил, а даже старался их с Женькой не замечать.
Учебный год кончился как-то вдруг. Все казалось — не дождаться, и хотелось, чтобы поскорей, и сидели в классе уже недели две при открытых окнах, и слушали, как на дворе школы орет малышня, а потом вдруг пришли в школу — и оказалось — последний день.