След «Семи Звезд»
Шрифт:
Вообще же, господам студиозусам частенько доставалось на орехи. А ему в особенности.
С того самого дня, когда в мае сорок восьмого года он, ученик Александро-Невской семинарии, а с ним еще четверо недорослей были зачислены в учрежденный при Академии университет, начались его хождения по мукам.
В семинарии что? Зубрежка да молитвы. Шибко не побалуешь. Университет – дело иное. Храм Наук и Учености.
Вместо долгополой рубахи Ивана обрядили в штаны с камзолом, зеленый кафтан, чулки с башмаками, треугольную шляпу. А главное, дали шпагу с портупеей.
Он был вне себя от гордости. Видели б его тятенька с сестрицей! (Матушку к тому времени
Вольность! Вольность! Вот о чем мечтается в шестнадцать лет.
Однако не тут-то было. Видать, и университетское начальство помнило о своих молодых летах и многочисленных соблазнах, подстерегающих пылких юношей на каждом шагу. Потому и измыслило для воспитанников иерархию наказаний – общим числом в десять разрядов.
За ослушание начальства подавался рапорт в канцелярию, которая решала дальнейшую судьбу нарушителя, а до тех пор тот находился под караулом. За непослушание ректору – две недели карцера на хлебе и воде, профессорам – неделя карцера; учителям – три дня. За обиду товарища словом – один день карцера, а рукоприкладством – рапорт в канцелярию. За пьянство: при первом уличении – неделя карцера, при втором – две, при третьем – рапорт. За отлучку из общежития без позволения: карцер на усмотрение ректора; потом – вдвое дольше; на третий раз – уже рапорт, как и за кражу сразу. За пропуск лекций или невыученный урок – серый кафтан на разный срок.
Само собой, это не отвращало воспитанников от разнообразных шалостей. То и дело в академическую канцелярию летели рапорта тревожного содержания, сообщавшие, что господа студиозусы «по ночам гуляют и пьянствуют, и в подозрительные дома ходят, и оттого опасные болезни получают». Однажды, чтобы усмирить два десятка разбушевавшихся юнцов, было даже вызвано восемь солдат!
В этих проказах Иван не был заводилой, но и задних не пас. Был, как все. Озоровал и учился, учился и озоровал. Математика, российская и латинская элоквенция [1] , священная история… В слишком больших количествах всего этого ни один растущий ум не выдюжит. Надобно ж иногда и отвлечься, чтоб раньше времени не состариться да не одряхлеть.
1
Элоквенция – ораторское искусство, красноречие (также в качестве учебной дисциплины) (устар.).
А денег катастрофически не хватало. Студенческое жалованье – три с полтиной на месяц. Много не погуляешь. Тем более, что за каждую провинность взимались штрафы.
В марте пятьдесят первого Ивана, что называется, понесло.
Его со товарищи отпустили в город, сходить в церковь. Они же, шалопуты, вместо того решили просто прогуляться по Невской першпективе, поглазеть на хорошеньких барышень. И надо же такой беде приключиться – нарвались на ректора.
Убежать убежали, но Крашенинников – стреляный воробей, хоть и профессор: его на мякине не проведешь. Такой глазастый да памятливый, просто жуть. Всех до единого запомнил и, явившись в университет, велел посадить в карцер.
Довольный собой, Степан Петрович пошел домой обедать. Разумеется, не хлебом да водой, на кои обрек провинившихся воспитанников.
Только он сел за стол, как в дом к нему ворвался разъяренный Иван и принялся кричать на ректора, осыпать его бранными словами, выговаривая за несправедливые наказания. Бедный профессор, гоняемый из угла в угол, вынужден был слушать упреки и угрозы студента.
Утомившись, Барков
Дверь едва не слетела с петель, когда он хлопнул ею, убираясь восвояси… однако ж не в карцер, как обещал, а по квартирам других профессоров. В первую очередь – заступника своего и ходатая Ломоносова, рассмотревшего в шестнадцатилетнем воспитаннике Лаврской семинарии «острое понятие» и способность к учебе, а потому настоявшего на зачислении Баркова в университет. Здесь он тоже поносил на чем свет стоит Крашенинникова и своих друзей-приятелей, не сумевших дать ректору отпора.
Понятное дело, Степан Петрович обозлился выше всяческой меры. Написал рапорт самому президенту Академии – графу Кириллу Разумовскому, в коем заявил, что ежели сей проступок будет отпущен Баркову без штрафа, «то другим подастся повод к большим наглостям, а карцер и серый кафтан, чем они штрафуются, ни мало их от того не удержит».
Его графское сиятельство изволило рассудить, что господин ректор в этом споре, несомненно, прав, а потому велело означенного студента «за учиненную им продерзость, в страх другим, высечь розгами при всех». Но в конце суровой резолюции все же приписало и для Крашенинникова особый пунктик, чтоб тот впредь «о являющихся в продерзостях, достойных наказанию, студентах представлял канцелярии, отколе об учинении того наказания посылать ордеры, а без ведома канцелярии никого тем штрафом не наказывать».
Тут бы Ивану и уняться. Но уже неделю спустя после экзекуции он, отлучившись из Академии, вернулся в нетрезвом виде и произвел такой шум, что для усмирения его товарищи были вынуждены позвать состоявшего в университете для охранения порядка прапорщика Галла.
Завидев приближающегося к нему дюжего цербера, поигрывавшего шпагой, Ваня и выкрикнул страшную фразу, означавшую, что ему ведомы некие преступные умыслы против особы государыни.
– Слово и дело!
И враз оплыло недоумением суровое лицо прапорщика. Охнули соученики. Нахмурился и схватился за сердце профессор Крашенинников, а потом с безнадежной тоской посмотрел на неразумного: авось одумается. Однако тот уже закусил удила.
– Слово и дело!!
Ничего не поделаешь. Под караулом отправили крикуна в Тайную канцелярию розыскных дел.
На пороге страшного здания его с рук на руки сдали кряжистому великану с хмурой физиономией, на которой самой примечательной деталью был косой шрам во всю левую щеку.
Отчего-то Иван сразу же прозвал его про себя Хароном – лодочником, перевозившим души умерших греков в край вечного забвения и бравшим за это монету, специально оставленную родными во рту покойного.
Сей грозный муж платы требовать не стал. Без лишних разговоров он схватил студента за шкирку, хорошенечко встряхнул и поволок куда-то вниз. Не иначе как сразу в самый Аид.
Юноша глаза зажмурил от страха, а когда отворил да глянул вокруг, так едва разума не лишился: приведен он был в темный с высокими сводами подвал, освещаемый пламенем небольшой кузнецкой жаровни да неровным светом трех восковых свечей в тяжелом бронзовом канделябре. Над угольями жаровни некто полуголый, облаченный в кожаный передник и с таким же кожаным, с прорезями для глаз колпаком на голове, раскалял докрасна щипцы на длинных ручках. Поблизости, на огромном дубовом столе были разложены всевозможные щипцы да щипчики, ножи да ножички, иглы с иголочками, шипастые нарукавники да ошейники и прочий инструмент для пыточного дела.