След
Шрифт:
Юрий метнул взгляд в сторону большой княжеской горницы, и Иван, видно, по одному его взгляду понял намерение брата немедленно растолковать отцу боярскую каверзу.
– Погоди, Юрич, - предостерёг Иван.
– То ещё доказать надо.
– Так ты ж вона как говоришь!
– Я-то говорю, что сам надумал… - веско возразил Иван, и Юрий понял, что коли дело не так обернётся, Иван от тех слов и открестится.
– Для начала-то надо мужичков тех попытать: сами ли они на Москву прибежали аль всё же науськал их кто обнести тебя клеветой?
– Да не клевету они нанесли, - хмуро сознался Юрий.
– Не в том суть, - махнул
– Главное, чтоб они на Акинфа-то доказали.
Юрий даже с уважением взглянул на Ивана: и впрямь умён. Но и сомнение его царапнуло: уж не против ли его, Юрия, хитрит братка? Столкнёт их лбами с боярином, а у Акинфа Гаврилыча лоб тоже, чай, не из теста, а из кости - зря что ли его Великим-то кличут?
Юрий усмехнулся:
– Чтой-то ты брат на того боярина зуб навострил?
Иван тоже усмехнулся, но зло:
– А не нравится он мне, брат.
– Пошто?
– Не знаю. Но от великого князя так просто не бегают.
– Иван взглянул на Юрия с прикидом: стоит ли говорить, и продолжил: - А может, он дядей-то к нам на Москву нарочно послан, с доглядом?
– Ну уж, - усомнился Юрий, - чай, боярин, а не шишига какой!
– Ладноть, - готовно согласился Иван, - я того тебе про Акинфа Гаврилыча не говорил.
– И всё же не удержался, ещё мазнул боярина дёгтем - знать, отчего-то сильно он Ивану не нравился: - Больно уж жаден. Сам-то без трёх дней на Москве, а уж сети-то вона как далеко кидает.
«Эвона что!» - усмехнулся про себя Юрий и рассмеялся;
– Али боишься, что на Москве кто объявится жаднее тебя?
Скаредность Ивана сызмала служила поводом к насмешкам для тех, кто мог позволить себе посмеяться над княжеским сыном. Впрочем, и для всей Москвы то не тайна была. Мальцом ещё Иван бегал на конный двор - доглядывал за холопами, полной ли мерой они коников кормят? И просвирку, между прочим, про которую Юрий-то помянул, как-то в Божий праздник стянул из-под носа дьячка не в очередь. Да ведь не одну! Матушка-то глянула и обомлела: у Вани, которому было тогда лет шесть, полная пазуха теми просвирками набита.
– Пошто тебе, Ваня, просвирки-то?
– спрашивает. А он говорит:
– В запас, матушка. Грехов-то много кругом.
– Ну дак что? При чём здесь грехи-то? Просвирки-то на что брал?
– А я как согрешу, так просвирку и скушаю с молитовкой. Боженька вспомнит меня и простит…
Долго тогда смеялись над Ваняткой: ишь, какой догадливый, на грехи да на прощение растёт. Потом уж про какого иного говорить стали, позабыв откуда то и пошло: согрешит и телом Христовым закусит…
Ну и много чего прочего подобного было, пока Иван не возрос. А уж как возрос, даже на жадность свою стал жаден: более того старался её никому не показывать, а даже, напротив, прикрывать видимой щедростью: то младшим братьям игруньку каку глиняную подарит, то нарочно от лакомого куска за общим столом откажется, да и нищих на паперти стал привечать: кому пирожок, кому яблочко…
Так умельцы резную деревянную ложку поверх блёстким лачком покрывают, да ещё по лаку красками травы пустят, цветы неземные, а как изотрётся та ложка зубами или поскоблишь её ножичком, так окажется под лаком все та же чистая липа.
Даниил Александрович, и сам бережливый до исступления, и тот изумлялся порой, глядя на второго своего сына. Хотя глядел словно в зеркало. И по внешности,
Не Юрий. Не воин…
В Юрии Даниил любил то, чего был лишён сам: удаль, готовность к безрассудству, вечную жажду недосягаемого. Пять лет тому назад, вернувшись из Великого Новгорода, где проходил выучку в Антониевом монастыре, в редкую тихую минуту Юрий сказал Даниле:
– Я, батюшка, велик стану, подобно деду Александру Ярославичу. Всей душой извернусь, а достигну на Руси славы. Ты за меня вперёд не печалься.
Вон, что в мыслях его! Хотя пока до свершений тех далеко, все и свершения-то в одном лишь: немедленно получить, чего бы ни глянулось - хоть девку, хоть чужого коня…
Да, и то неплохо, глядя по тому, чего получить захочется. Дай-то Бог, сил ему на великое.
С Юрием все Даниилу ясно, а вот с Иваном, хоть и глядит он на него, как в зеркало - ничто не понятно. Понимает Даниил: с поразительной силой и схожестью вся суть его отразилась именно в Иване, однако слишком уж (да не по годам) загадлив, хитёр Иван, а главное, скрытен.
Даже он, отец, не ведает, что у него на душе? Чем живёт? Чего хочет? И спросить с Ивана не за что - в отличие от Юрия он никаких оплошек не допускает. Тих да ласков, ласков да тих… Любим, ох как любим, пожалуй, более даже, чем первенец, любим Даниилом Иван, ан до конца непонятен. То ли великий в нём грешник, то ли будущий князь, могущественный умом, то ли…
Да ведь и в себе-то самом до конца толком не разобраться!
«Кабы то, что собрано, после себя оставить-то на Ивана, тот уж точно не растрясёт, ни пяди не растеряет, да сумеет ли приумножить? Надобно, чтобы Иванов ум стал в опору Юрьевой удали - тогда бы и сила была. Вон что! Ведь братья, да Москва-то одна, поди поделить захотят, тогда ни Москвы, ни силы. Любовь, любовь - вон что надо им заповедовать, в любви - выгода!..»
О том и толковал сынам Даниил, и старшим, и младшим, в отцовских проповедях, не поминая собственных братьев, порушивших злобой кровное единство. Младшие покуда слушали с чистосердечной верой, и старшие словам не противились, вроде и жили в ладу, да все одно опасался Даниил Александрович, что лад этот видимый.
И не зря опасался. Редко возникали меж братьями такие душевные беседы, которая произошла ныне на пролётной теремной галерейке.
– Ладно, Ваня, коли прав будешь, так и я тебе чем отплачу, - сказал Юрий, сглаживая обидную шутку про Иванову жадность.
– Что ты, Юрич, - на мгновение вскинул усмешливые глаза Иван, - какая мне от тебя плата, кроме братней приязни.
Юрий повернулся, чтобы покинуть наконец душный терем, но Иван снова остановил его:
– Погоди ещё!
– Что?