Слепота и прозрение
Шрифт:
Критическое прочтение критического прочтения Руссо Жаком Деррида показывает, что слепота суть неизбежный спутник риторической природы литературного языка. В структуре такой системы, как текст — читатель — критик (где критик — это «второй» читатель или «второе» прочтение) момент слепоты может быть локализован различным образом. Если литературный текст сам по себе имеет области слепоты, система может быть бинарной; читатель и критик совпадают в своем усилии сделать видимым незамеченное. Наше прочтение в этой книге некоторых литературных критиков — это особый, более сложный случай той же структуры: сами литературные тексты критичны, но слепы, и критическое прочтение критиков есть попытка деконструкции слепоты. Теперь уже должно быть очевидно, что «слепота» не подразумевает никакой литературной оценки: Лукача, Бланшо, Пуле и Деррида можно назвать «литераторами» в полном смысле слова в силу их слепоты, а не вопреки ей. В более сложном случае не пораженного слепотой автора — каковым, как мы утверждаем, является Руссо, — система будет тройной: слепота переходит
Литературная история и литературная современность
Писать рефлективным образом о современности — значит сталкиваться с проблемами, которые ставят под сомнение приемлемость самого этого термина, особенно в отношении литературы. Быть может, существует внутреннее противоречие между современностью, которая есть способ действия и поведения, и такими терминами, как «рефлексия» или «идеи», которые играют значительную роль в литературе и истории. Спонтанность того, что проявляет себя как современность, несопоставима с претензией на осмысление и описание современности; вовсе не очевидно, что литература и современность — это каким- то образом совместимые понятия. И все же мы с готовностью говорим о современной литературе и даже используем этот термин как средство исторической периодизации, все так же не сознавая, что история и современность могут быть понятиями еще более несовместимыми, чем литература и современность. А значит, невинное название этой главы может содержать в себе по крайней мере две логические несообразности — начало, не предвещающее ничего хорошего.
О «современности» говорят все чаще и чаще, она становится предметом обсуждения не только в качестве идеологического оружия, но равно и в качестве теоретической проблемы. Возможно даже, что она является одним из способов, посредством которого восстанавливается связь между литературной теорией и литературной практикой. В иные моменты истории топика «современности» способна становиться средством самоопределения, способом диагностирования настоящего. Очевидно, это случается в периоды значительного творческого подъема, оглядываясь на которые, мы отмечаем их необычайную продуктивность. В такие действительные или воображаемые времена современность не является ценностью самой по себе, она скорее обозначает набор ценностей, существующих независимо от самой современности — это не касается искусства Ренессанса, поскольку в определенные моменты оно и было как раз «современной» формой искусства. Мы не ощущаем так наше время, вероятно, в силу того, что подобное самоощущение возможно лишь в ретроспективе. Попытка описать неуловимую модель нашей литературной современности была бы невыполнима; мы точнее обрисуем проблему, если поставим вопрос о том, как современность сама по себе способна стать самостоятельной темой обсуждения и почему эта тема с особой настойчивостью возникает, когда речь заходит о литературе или, еще уже, о теоретических размышлениях по поводу литературы.
То, что это действительно так, легко можно убедиться, обозревая как Европу, так и Соединенные Штаты. Это особенно заметно, например, в Германии, где термин «современность», после того как он по политическим мотивам находился под запретом, приобрел сильное позитивное звучание и в последнее время стал своеобразным лозунгом и предметом серьезных исследований. То же мы наблюдаем и во Франции, и в Соединенных Штатах, особенно отчетливо — в связи с возобновлением интереса к применению методов социальных наук к литературоведению.
Не так давно современность часто ассоциировалась с такими авангардными течениями, как дадаизм, сюрреализм или экспрессионизм. Этот термин можно было встретить скорее в манифестах и воззваниях, чем в научных статьях или на международных коллоквиумах. Но это не означает, что двадцатый век можно поделить на две части: одна — «творческая», которая действительно представляла собой модерн, другая — «рефлективная» или «критическая», паразитирующая на этой современности и подменяющая ее теоретизированием о модерне. Те силы, что были задействованы в лирической поэзии, в романе и театре и которые справедливо можно назвать современными, теперь также попали в поле действия литературной теории и критики. Расстояние между манифестами и научными статьями редуцировано к точке, в которой манифесты совершенно научны, а некоторые статьи — сами того не желая — провокационны. Такое направление развития необычайно усложняет и изменяет саму текстуру нашей литературной современности и обнаруживает проблемы, скрытые в самом этом термине, коль скоро он употребляется в историческом или в рефлексивном контексте. Возможно, несколько обескураживает то, что наше употребление этого слова восходит к концу пятого века нашей эры и что в понятии «современность» (modernity) нет ничего нового (modern). Еще более тревожно то обстоятельство, что как только мы пытаемся дать понятийное определение этому термину, особенно в области литературы, на нас сваливается целый клубок проблем. Очень скоро нам придется прибегнуть к парадоксальным формулировкам, например, определять время какого-либо периода в литературе как способ, каким в нем обнаруживается невозможность принадлежать современности.
Именно к этой трудности я хотел бы присмотреться, разобрав несколько примеров, и они не обязательно должны принадлежать непосредственно нашему настоящему. Они, скорее, призваны высветить проблематичную структуру понятия, которое, подобно всем темпоральным понятиям, оказывается особенно сложным, когда соотносится с событиями, сущность которых составляет язык. Меня будет интересовать не столько проблема описания нашей собственной современности, сколько методы, или возможность литературной истории, которые предполагаются этим понятием.
Среди различных антонимов, приходящих на ум в качестве оппозиции к слову «современность» — и их немалое количество само по себе является симптомом сложности этого термина — наиболее плодотворным оказывается «история». «Современное» можно противопоставить «традиционному» или даже «классическому». Для некоторых моих американских или французских современников «современное» может даже быть противоположно «романтическому», что вряд ли понятно специалистам по германской литературе. Антимодернисты, такие как Эмиль Штайгер, не прочь видеть источник порицаемой ими современности в ранней романтике Фридриха Шлегеля и Новалиса, а оживленные споры, происходящие сегодня в Германии, до сих пор основываются на разногласиях между Веймаром и Йеной, имевших место в начале девятнадцатого столетия. Однако каждый из этих антонимов — античный, традиционный, классический и романтический — заставляют нас обращаться к тем определениям и различию в подходах, которые являются, по сути, поверхностным проявлением географических и исторических событий. Мы сумеем пойти дальше, если попытаемся осмыслить скрытое противостояние «современного» и «исторического», что также вплотную подведет нас к современной постановке этой проблемы.
Естественный интерес ученых к собственной науке придает истории безусловную ценность и почти исключает возможность ее проблематизации. Только исключительно одаренным и, возможно, эксцентричным представителям этой профессии удается проявить достаточную настойчивость для того, чтобы вопрос о смысле истории оказался эффективным, но и тогда невозможно обойтись без насилия, спутника страсти и неприятия. Один из наиболее ярких примеров такого неприятия имел место, когда Ницше, тогда еще молодой филолог, со всем радушием принятый научным сообществом, в полемическом эссе «О пользе и вреде истории для жизни» («Vom Nutzen und Nachteil der Historie fur das Leben») жестко выступил против традиционных устоев своей дисциплины. Этот текст является прекрасной демонстрацией затруднений, возникающих тогда, когда подлинное стремление к современности сталкивается с требованиями исторического сознания или культуры, прошедшей суровую школу истории. Он может подвести нас к более тонким проблемам, которые возникают, когда понятие современности применяется к литературе.
Что Ницше во вторых «Несвоевременных размышлениях» проявляет интерес к противоречию между современностью и историей, ясно не сразу. Что истории фундаментальным образом бросается вызов, очевидно с самого начала, но не очевидно, что это делается во имя современности. Термин «современность» появляется в тексте чаще всего с негативными коннотациями — в качестве описания того, как, по Ницше, его современники себя развращают и ослабляют, выказывая чрезмерный интерес к истории. В отличие от греков они прячутся от настоящего, для которого они слишком слабы и стерильны, в спасительном внутреннем мире, который может быть им обеспечен историей, но который не имеет никакого отношения к действительному существованию [153] . История и современность идут, кажется, рука об руку и одновременно становятся жертвами ницшевской культуркритики. В этом смысле современность — всего лишь описательный термин, обозначающий определенный умственный настрой, преобладающий, по мнению Ницше, среди немцев его времени. Иное понимание современности, значительно более динамичное и достаточно глубокое, чтобы выступать в качестве первичного определения, проявляется в непосредственном оппоненте истории, именно в том, что Ницше называет «жизнью».
153
Friedrich Nietzche, «Vom Nutzen und Nachteil der Historie fur das Leben», Unzeitgemas.se Betrachtung II in Karl Schlechta, ed., Werke I (Munich, 1954), S. 232–233, 243.
«Жизнь» понимается не в биологических, а во временных терминах, как способность забывать прошлое перед лицом настоящего. Как и большинство оппонентов Руссо в девятнадцатом веке, мысль Ницше здесь следует исключительно руссоистским моделям; текст начинается с противопоставления природы и культуры (прямое указание на «Второе размышление о происхождении неравенства». Неустойчивость человеческого общества в отличие от безмятежного естественного состояния животного стада диагностируется как результат неспособности человека забывать прошлое.