Сломанный клинок
Шрифт:
— Что же я могу рассказать? — с отчаянием в голосе воскликнула она. — Я не знаю, о чем вы? Робера кто-то оболгал перед вами, это навет!
Повторяю — я убью тебя сейчас, если будешь лгать! — Держа кинжал в правой руке, Франческо левой стиснул ее плечо так, что она охнула от боли. — В ночь своего приезда с кем он был на башне? Ну, говори!
— Мессир, с ним была я.
— Ты? С ним, на башне? Лжешь!
— Клянусь спасением души, мессир, там была я.
— Лжешь!!! — крикнул он в бешенстве. — Как ты отперла дверь в башню? Кто дал тебе ключ?
— Я украла ключ у госпожи…
— Откуда? Где госпожа держала ключ? — отвечай быстро! Ну?..
— Он… он был в ларце, который вот с такой крышкой, госпожа однажды показывала нам с Жаклин свои украшения,
Франческо, с погасшим вдруг гневом, почти брезгливо, отшвырнул ее от себя; она не устояла на ногах, упала и тут же вскочила, отступая к повозке.
— Дура, — сказал он с бесконечной усталостью в голосе, — ты и лгать-то не умеешь. Госпожа никогда не держала ключ от башни в ларце, она прятала его в тайнике, в оконной нише…
Он сел на ствол поваленного дерева, бессильно сгорбился, опустив руку с кинжалом. Ему хотелось одного: умереть. Как просто было это сделать — приставить себе к груди напротив сердца и ударить по рукоятке. Но стоит ли губить душу из-за того, что невмоготу стало жить? А ведь эта — погубила, поклялась спасением души, и солгала. Или такое клятвопреступление не считается? Она ведь ради него, надеясь спасти. Бог с ним, пусть живет, не ему брать на себя бремя возмездия; оно все равно придет, если есть за что. А если нет? Почем знать, в самом деле, кто из них виновнее… Может быть, больше всех виноват он, Франческо Донати, — и прежде всего перед Аэлис, которую сгубил своей прихотью. Зачем была ему нужна эта «Наваррская интрига»? Действительно, что ли, захотелось помочь здешним простолюдинам возвести на трон «своего» короля? Да нет, под красивыми фразами скрывалась привычная, бессмысленная алчность менялы — желание заработать на этом злосчастном займе, сторицею получить за риск, когда Наварра коронуется в Реймсе… А когда подвернулась Аэлис — игра сделалась еще увлекательнее, награда — еще заманчивее. И не потому ведь, что полюбил сразу, с первого взгляда, как Петрарка — Лауру; нет, потом это пришло (к несчастью), но пришло позже, а вначале была просто прихоть. И можно ли теперь так уж строго судить Аэлис за ее измену — она ведь не любит его и никогда не любила, наверное, любила своего Робера — все как положено: дочь барона, пригожий юный оруженосец… Если уж в чем виновата, так это в том, что пошла к алтарю с нелюбимым, но ведь тогда и она, вероятно, этого не сознавала. Долго ли вскружить голову наивной и пылкой девочке! И, видит бог, за эту свою вину она уже поплатилась…
Так же как и он — за свою. Все, все поплатились! Каждый — точно в меру содеянного. Странно, Церковь обещает нам воздаяние после смерти, но как часто оно приходит уже здесь, в этой жизни, просто мы не всегда понимаем смысл того, что случается потом с нами, с нашими близкими…
Не понимаем и поэтому пытаемся мстить своими руками, хотя это не нужно, бессмысленно — не потому ли акт мести никогда не приносит истинного удовлетворения?
Он медленно поднялся, оглянулся на повозку. Катрин стояла перед ней, неловко держа в руках слишком тяжелый для нее арбалет, — видно, достала из-под холстины, которой был укрыт раненый.
— Не подходите! — крикнула она отчаянным голосом. — Богом заклинаю, мессир, не подходите — иначе выстрелю!
— Глупая, у тебя не хватит сил его взвести, — устало отозвался Франческо. Хотя было уже довольно темно, он видел, что тетива не натянута. — Что это тебе, прялка? — Он подошел, взял оружие из ее рук и положил на повозку. — Куда вы его везете?
— В Париж, мессир, — все еще дрожа, ответила Катрин, — там у Робера есть дружок, он еще раньше говорил, чтобы к нему, — он поможет…
— Наверное, это разумно, — задумчиво согласился Франческо, — там легче укрыться, здесь вас поймают… Но только туда тоже не просто пробраться, город обложен.
— Да нам бы только до Сен-Дени, — Катрин, почувствовав перемену его настроения, говорила уже живее и свободнее, — а там Урбан все устроит, он там знает все ходы-выходы!
— Ладно, поезжайте, может, и в самом деле проберетесь. Карло! Скажи, чтобы развязали этого малого, и пусть проваливают!
Катрин
Урбана тем временем распаковали; ворча и злобно озираясь, он потребовал назад отобранный при пленении нож, сунул его за пояс и погрозил кулаком одному из схвативших его солдат:
— У-у-у, жабоеды! Придумали тоже, втроем на одного прыгать! Поодиночке бы я вас как вшей…
— Не понимаю тебя, дорогой, — сказал Джулио, когда повозка исчезла в зарослях. — Не понимаю и не узнаю…
— Я и сам себя не узнаю, — отозвался Франческо неожиданно повеселевшим голосом. — А понять не пытаюсь. Чего ради? Я просто чувствую, что мне стало немного легче… Глупо, наверное, но это так, Джулио, завтра мы разделимся — бери с собой людей, и езжайте в Моранвиль, в Шомон я поеду один.
Глава 30
Досточтимая Беренгария, настоятельница Шомонской обители сестер-кларисок, восприняла прибытие племянницы как явную кару Господню. Неведомо только — за что? В аббатстве царило благочестие, чего отнюдь нельзя было сказать о других обителях, иные из которых сделались в последнее время истинными вертепами разврата; видя кругом устрашающее падение нравов, Беренгария особенно строго пасла своих овец, ужесточив дополнительными запретами и без того суровый миноритский устав, которому подчинялся орден Святой Клары. Когда началась смута и каждый день приходили вести о разграблении все новых замков и монастырей, мать аббатиса оставалась спокойной, будучи уверена, что небесное милосердие оградит ее паству от неистовства жаков. И действительно, жаки обитель не тронули.
Но поистине пути Господа неисповедимы — именно теперь, когда в округе стало поспокойнее, аббатисе было послано совсем уж непредвиденное испытание: явилась эта распутная Аэлис, чьи греховные страсти давно уже смущали воображение шомонских затворниц. Все началось с прошлогодней поездки матери Беренгарии в Моранвиль, на свадьбу, куда она имела неосторожность взять с собой двух молодых послушниц. Как выяснилось значительно позже, в ходе проведенного Беренгарией дознания, одна из них, вернувшись в обитель, рассказала подружкам о том, что у невесты была до свадьбы нежная любовь с молодым оруженосцем и что оруженосца этого накануне свадьбы велели не то утопить во рву, не то замуровать в колодце, — как бы то ни было, исчез он без следа. Конечно, узнай об этом аббатиса сразу, она сумела бы пресечь разговоры, живо отучив кого следовало от греховного любопытства, но она не знала, поэтому разговоры шли всю зиму, а питаемое ими любопытство все росло и росло, к вящей радости лукавого, испытывающего, как известно, особо изощренное удовольствие от внушения грешных мыслей Христовым невестам. На беду, обитель издавна поддерживала тесную хозяйственную связь с Моранвильским феодом, в частности получала с тамошних коптилен рыбу, через ездивших в Моранвиль монастырских работниц и наладилась передача разного рода слухов и сведений. Замурованный в колодце любовник был уже оплакан половиной монахинь, как вдруг вместе с возом карпов, доставленных к Великому посту, пришло известие, что мученик жив-здоров и обретается в Париже; тут-то все и раскрылось, ибо настоятельница не могла не заметить странного оживления среди сестер, которые стали теперь шушукаться и перешептываться даже во время служб. Обычно не поощрявшая в обители слежку и наушничество, Беренгария вынуждена была поручить одной из своих келейниц разузнать, в чем дело; и та разузнала такое, что аббатисе пришлось отворять кровь.
Все виновные в распространении соблазна понесли наказание, но содеянного было уже не исправить, соблазн угнездился в душах, тем более что последняя новость, полученная из Моранвиля, до того как аббатиса пресекла все связи с замком, касалась приезда Робера в отсутствие как мужа грешницы, так и ее отца. Узнав об этом, Беренгария решила, что сама отправится к старому дураку, своему кузену, и раскроет ему глаза на непристойное поведение дочери. Но не успела — Гийом вместе с Тибо оказались едва ли не первыми жертвами смуты.