Слова
Шрифт:
17. К Никовулу (155)
Для сего и последующих писем к Никовулу невозможно с точностью определить время. Но с вероятностью можно полагать, что писаны Св. Григорием до епископства его, почему и помещаются здесь.
В ответ на то, что жену свою Алипиану, дочь Горгонии, сестры Св. Григория, порицал за малый рост.
Осмеиваешь у нас Алипиану, будто бы она мала и недостойна твоей великости, длинный и огромный великан и ростом и силой! Теперь только узнал я, что и душа меряется, и добродетель ценится по весу, что дикие камни дороже жемчужин и вороны предпочтительней соловьев. Возьми себе величину и рост в несколько локтей и ни в чем не уступай Церериным жницам, потому что ты правишь конем, мечешь копье, у тебя забота — гоняться за зверями, а у нее нет таких дел; не большая нужна крепость сил владеть челноком, обходиться с прялкой и сидеть за ткацким станом, — «а это — преимущество женщин».
Но если присовокупишь, как она до земли приклонена в молитве и высокими движениями ума всегда собеседует с Богом, то перед этим что значат твоя высота и твой телесный рост? Посмотри на ее благовременное молчание;
18. К нему же (3)
О том, что значит писать лаконически.
Писать лаконически не то, как ты об этом думаешь, — не просто написать не много слогов, но в немногих слогах заключить многое. Так Гомера называю самым кратким писателем, а Антимаха — многословным. А почему? Потому что о длине речи сужу по содержанию, а не по числу букв.
19. К нему же (209)
О том, как писать письма.
Из пишущих письма (ты и об этом у меня спрашиваешь) одни пишут длиннее надлежащего, а другие слишком коротко; но те и другие погрешают в мере, подобно стреляющим в цель, из которых одни не докидывают стрелы до цели, а другие перекидывают ее за цель, в обоих же случаях равно не попадают в цель, хотя ошибка происходит от противоположных причин. Мерой для письма служит необходимость. Не надобно писать длинного письма, когда предметов немного; не надобно и сокращать его, когда предметов много. Поэтому что же? Должно ли мудрость мерить персидской верстой или детскими локтями и писать так несовершенно, чтобы походило это не на письмо, а на полуденные тени или на черты, положенные одна на другую, которых длины совпадают и более мысленно представляются, нежели действительно оказываются разлученными в одних из своих пределов и в собственном смысле, можно сказать, суть подобия подобий? Чтобы соблюсти меру, необходимо избегать несоразмерности в том и другом. Вот что знаю касательно краткости; а в рассуждении ясности известно то, что надобно, сколько можно, избегать слога книжного, а более приближаться к слогу разговорному. Короче же сказать, то письмо совершенно и прекрасно, которое может угодить и неученому и ученому: первому тем, что приспособлено к понятиям простонародным, а другому тем, что выше простонародного; потому что одинаково не занимательны и разгаданная загадка, и письмо, требующее толкования. Третья принадлежность писем — приятность. А сие соблюдем, если будем писать не вовсе сухо и жестко, не без украшений, не без искусства и, как говорится, не до чиста обстрижено, т. е. когда письмо не лишено мыслей,
пословиц, изречений, также острот и замысловатых выражений, потому что всем этим сообщается речи усладительность. Однако же и сих прикрас не должно употреблять до излишества. Без них письмо грубо, а при излишестве оных надуто. Ими надобно пользоваться в такой же мере, в какой красными нитями в тканях. Допускаем и иносказания, но не в большом числе и притом взятые не с позорных предметов, а противоположения, соответственность речений и равномерность членов речи предоставляем софистам. Если же где и употребим, то будем сие делать как бы играя, но не выисканно. А концом слова будет, что слышал я от одного краснослова об орле. Когда птицы спорили о царской власти и другие явились в собрание в разных убранствах, тогда в орле всего прекраснее было то, что не думал быть красивым. То же самое должно всего более наблюдать в письмах, т. е. чтобы письмо не имело излишних украшений и всего более подходило к естественности. Вот что о письмах посылаю тебе в письме! Может быть, взялся я и не за свое дело, потому что занимаюсь важнейшим. Прочее дополнишь сам собственным своим трудолюбием, как человек понятливый, а также научат сему люди, опытные в этом деле.
20. К нему же (154)
Приглашает его к себе.
Бегаешь тех, которые за тобой гонятся, может быть, по правилам любовной науки, чтобы нанести себе больше чести. Итак, приходи и теперь восполни для нас потерю столь долгого времени. И если бы тебя задерживало какое из тамошних дел, то опять оставишь нас и тем сделаешься для нас еще более достоуважаемым, потому что опять будешь предметом наших желаний.
21. К Алипию (150)
О времени сего письма известно то одно, что оно писано еще при жизни Горгонии.
Сего Алипия, мужа сестры своей Горгонии, приглашает к себе на праздник.
Как властительски поступаешь ты со мной по дружбе! Колеблется уже у нас и постановление об обетах, хотя и отделили себе одних носящих мантии. Правда, что не в такой же мере преступаем мы закон, в какой преступают язычники, изобретательные в любовных делах, потому что они не только приносят жертву страсти, как богу, но разрешают клятвы, данные из любви; а мы, если и преступаем несколько закон, то, терпя сие ради дружбы, в этом уже не погрешаем. Поэтому приходи к нам, если хочешь, переодетый, чтобы то и другое было у нас прекрасно: и с тобой мы свиделись, и постановления не нарушили. А если не хочешь, приходи и вовсе без мантии. Если бы и стал кто преследовать нас за нарушение закона, то пока еще можем защититься тем, что и ты из числа совершающих обет, в добром смысле называемых обетниками. А кто из нас не примет сего, тот что скажет нам на следующее? Мы приглашаем тебя, как сироту. Так, конечно, будешь ты властительствовать надо мной, потому что твое теперь время. А в–третьих (и это всего важнее), тебе можно участвовать в обете и как приглашающему нас к обету. Так примем тебя готовые отразить всякое нападение. А что не пришла сестра, в том никто не будет винить нас; напротив того, стали бы винить и ее и меня,
Божией, довольно для тебя заготовлено и того, что нужно чреву; вернее же сказать, приготовление у нас сиротское, и прибавлю еще, здоровое и благородное.
22. К Кесарию брату (16)
Узнав об избавлении его от угрожавшей смерти во время землетрясения, бывшего в Никее, приглашает к себе и убеждает оставить мирскую жизнь (368 г.).
Для людей благомыслящих и страх не безполезен, даже скажу, крайне прекрасен и спасителен. Хотя и не желаем себе, чтобы случилось с нами что–либо страшное, однако же вразумляемся случившимся; потому что душа страждущая близка к Богу, говорит где–то чудноглаголивый Петр, и у всякого избегнувшего опасности сильнее привязанность к Спасителю. Поэтому не станем огорчаться тем, что участвовали в бедствии, а, напротив того, возблагодарим, что избежали бедствия, и не будем пред Богом инаковы во время опасностей, а инаковы после опасностей. Но живем ли на чужой стороне, ведем ли жизнь частную, отправляем ли общественную службу, одного будем желать (об этом должно всегда говорить и не переставать говорить) — будем желать, чтобы последовать Тому, Кем мы спасены и принадлежать к Его достоянию, не много заботясь о том, что малоценно и пресмыкается по земле. И тем, кто будет жить после нас, оставим такое по себе повествование, которое бы много служило к славе нашей, а много и к пользе душевной. Но это и есть урок самый полезный для многих, что опасность лучше безопасности и бедствия предпочтительней благоденствия. Если до страха принадлежали мы миру, то после страха стали уже принадлежать Богу. Но, может быть, кажусь тебе скучным, много раз пиша об одном и том же, и слова мои почитаешь ты не советами, но велеречием.
Потому о сем довольно; впрочем, обо мне будь уверен, что усердно желаю и всего более молюсь, чтобы нам с тобой быть вместе, устроить нужное к твоему спасению и поговорить о том окончательно; а если бы и не удалось сего, то, как можно скорее сретив тебя здесь, вместе с тобой составить благодарственный праздник.
23. К Филагрию (40)
Выражает ему, как товарищу Кесариеву и своему, скорбь о смерти Кесария (369 г.).
Не стало у меня Кесария. И хотя страсть — не дело любомудрия, однако же скажу, что люблю все Кесариево; и что ни вижу о нем напоминающее, обнимаю и лобзаю это, и как бы представляю себе, что его самого вижу, с ним нахожусь, с ним беседую. Так было со мной и теперь, при получении твоего письма. Едва прочел я надпись письма, это сладостное для меня имя, этот сладостный предмет — имя Филагрия, вдруг пришло мне на мысль все, что было некогда приятного, образ жизни, общий стол, скудость и, как говорит Гомер, любезного сотоварищества, или шутки, или дельные занятия, ученые труды, общие наставники, возвышенность надежд, наконец все, что можно похвалить из тогдашнего и что меня преимущественно радует при одном воспоминании. Потому, чтобы еще более побеседовать нам о сем, не оставляй в покое писало свое и, сделай мне милость, пиши ко мне. Без всякого сомнения, это для меня не маловажно; хотя зависть, так горестно расположив дела мои, лишила меня важнейшего — быть вместе с тобой.
24. К Софранию ипарху (18)
По случаю смерти Кесариевой, рассуждая о превратности всего человеческого, к Софронию, как к другу Кесариеву, обращается с просьбой не допустить, чтобы оставшееся после брата имение было расхищено.
Видишь, какова наша участь и как перевертывается колесо человеческой жизни; ныне одни, завтра другие цветут и отцветают; что называется у нас благоуспешностью и что неудачей, все это непостоянно, быстро переходит и превращается; а потому можно больше доверять ветрам и письменам на воде, нежели человеческому благоденствию. Для чего же это так? Для того, думаю, чтобы, усматривая в этом непостоянство и изменчивость, больше устремлялись мы к Богу и к будущему и прилагали сколько–нибудь попечения о себе самих, а мало заботились о тенях и сновидениях. Но отчего у меня об этом слово? Не даром любомудрствую, не без цели выражаюсь высоко. Не из последних некогда был и твой Кесарий; даже, если не обманываюсь, как брат, он был человек очень видный, известный ученостью, многих превосходил правотой и славился множеством друзей. А что в числе их ты и твое благородство был первым, и сам он так думал, и нас уверял. Конечно, так было прежде; а ты что–нибудь и еще большее присовокупишь от себя, воздавая ему погребальную честь, потому что все люди по самой природе расположены в дар умершему приносить что–либо большее. Но и теперь не пропусти без слез этого слова или пролей слезу на добро и на пользу! Вот он лежит мертвый, без друзей, всеми покинутый, жалкий, удостоенный небольшого количества смирны (ежели только и это правда) и скудных, недорогих покровов (что также много значит, потому что дано ему из жалости). Между тем, как слышу, напали враги, и имение его с полной свободой одни уже расхищают, другие намереваются расхитить — какая нечувствительность! какая жестокость! А остановить сего некому; самый человеколюбивый оказывает ту одну милость, что призывает на помощь законы. И, короче сказать, мы, которых некогда почитали счастливцами, стали теперь притчей. Не будь к этому равнодушен; а, напротив того, раздели и скорбь нашу, и негодование наше; окажи милость мертвому Кесарию, прошу тебя об этом ради самой дружбы, ради всего тебе любезнейшего, ради надежд твоих, которые сам для себя соделай благоприятными, показав себя верным и искренним к умершему, чтобы и живым оказать через это милость и сделать их благонадежными. Не думаешь ли, что скорбим об имуществе? Для нас всего несноснее стыд, если выведут такое заключение, что один только Кесарий не имел у себя друзей, — Кесарий, о котором думали, что у него друзей много. Итак, вот в чем просьба и вот она от кого, потому что и я, может быть, стою чего–нибудь в твоем внимании. А в чем, чем и как должен ты помочь, об этом доложут тебе самые дела, рассмотрит же это твое благоразумие.