Словацкий консул
Шрифт:
Демонстрируя кулак, он смотрел сквозь меня:
— Называются слипы.
— Слипы?
– Да…
— А все это вместе — знаешь, как?
— Как?
— Фетишизм.
— Еще один «изм»?
— Ага.
— Тоже перверзия?
— А ты как думал?
— Что ж, — ударял он себя в грудь эпически, — «Сказание о казаках»! «Тихий Дон»! Лавруша все в себя вмещает… Потом информируешь, в чем заключается, лады?
Но когда время информации пришло, слушать не стал, конечно. Перебил меня, чтобы рассказать, как сызмальства открыл
— Кунилингус?
— О! Именно!
— Собака и есть по латыни — «куни».
— Да знаю. Лингус я забыл.
— И каникулы собаки тоже.
— Разве?
— Только маленькие.
— Нет, — сказал он. — Собаки — коммунисты. Большие и злые. А каникулы наши могли быть только как в кино. Римскими…
И предъявил мне приглашение.
Я не знал, что такое существует вообще. То есть, как официальный документ.
Международное приглашение, полученное им от гражданки Италии, выглядело так, что, несмотря на всю иронию, я глубоко был впечатлен. Просто булла папская — с именем Лавруши по-итальянски. Бумага с золотым обрезом. Водяные знаки. Гербовые марки. Сургучная печать на ленточке в виде флажка. Зелено-бело-красного.
Акт любви.
Вне всякого сомнения.
Покататься по Риму на заднем сиденье ее «веспы» Лавруше не дали…
Но женщины в Италии оказались верными.
Книги, которые присылались ему оттуда, занимали две верхние полки секретера. При мне Лавруша получил бандероль «до востребования». Здоровенный роман в глянцевой суперобложке, на которой изображен был совсем не ядовитый гриб, как показалось издали. Со вздохом Лавруша раскрыл «лучший подарок».
— Даже с автографом, смотри-к…
— Ну да?
— «Con amore [3], — зачитал без выражения. — Волочаеву Лавру — Альберто Моравиа…»
— Кто?
Он повторил.
— Не может быть!
Я рванулся к книге. Смотрел на слегка размазанный автограф и глазам не верил.
— Она с этим автором близка… Джианна.
— С Моравиа?
— Ну да.
— В каком же смысле?
— Ну, дружит писатель с молодежью.
— Хочешь сказать, сношает?
— Не исключаю…
На глянцевом супере был карлик с удрученным видом. Как ребенок, ведомый за ручку огромным и радостным фаллосом. В шляпе. В котелке…
«Io е Lui…» — прочитал я.
— «Я и Он»?
— Угу.
Ах, как остро пожалел я, что вторым языком в свое время взял французский. А Лавруша, подержав присланную книгу на ладони — как бы оценивая вес: «Пишут же люди…» — поднял застекленную крышку и втиснул на верхнюю полку — где у него было все: Фрейд, Фромм, Маркузе. Сартр, конечно. И Камю… Даже «Доктор Живаго» — то самое первоиздание несчастного Фельтринелли. В переводе на итальянский.
Что ж.
Я принял решение изучить.
Но с чего начать? Мама, конечно, запрещала читать «Декамерон», но после этого ничего сверхзапрещенного создано по-итальянски как будто не было…
Без особой охоты Лавруша взялся писать мне слова партизанской песни «Bella Ciao»:
О partigiano, portami via, о bella, ciao! bella, ciao! bella, ciao, ciao, ciao!
О partigiano, portami via, ch`emi sento di morir.
На втором куплете его итальянский «шарик» исписался. Какие вензеля он ни выписывал — все, баста! Паста кончилась. Признав это, Лавруша выронил ручку, отвернулся и зажал глаза своими большими кулаками…
Но за свободу родного края
Мы будем драться до конца!
Дальше мы не продвинулись.
Крещенские морозы кончились, и за нашим окном с видом на Москву-реку (которая была невидима) стояли обычные февральские.
Подтянув на бедрах свои «ливайсы», Лавруша сел на корточки. Упер лоб в столешницу секретера, а под ней с треском разъял шторки-дверцы. Засунул руку и вытащил полиэтиленовый мешок, набитый портняжным хозяйством.
У него и это в обиходе было.
На секунду, как кольнуло: вспомнил маму.
Но в мешке Лавруши был, конечно. Запад. Весь! В миниатюре. Тысяча мелочей. Тряпки, катушки, иголки. Все, что осталось Лавруше от Джианны и прочих знакомых иностранцев. Наперсток, выложенный им на стол, сверкал, как алмаз. Но напрасно втыкал Лавруша палец — не налезал. Со вздохом он бросил наперсток обратно в мешок и стянул свой западный свитер. Рыжий, а точнее — терракотовый. Оказалось, что к свитеру прилагались и заплаты. Готовые. Замшевые. С дырочками, проделанными по периметру фабричным способом. Долго держал он эти заплаты втуне, а теперь решил их употребить. Прикусив мундштук с дымящим «солнышком», Лавруша наложил заплаты на протертые локти. Затем, покопавшись в мешке, вынул красивую тряпочку, стал вырезать. Маникюрные ножницы еле держались на толстых его пальцах. Материала хватило на тройку бордовых сердечек. Сняв свои «ливайсы», Лавруша залатал ими две прорехи в промежности.
Третье сердечко, прикинув туда-сюда, нашил себе чуть выше колена.
— Прямо каторжник, — сказал я.
— А я и есть.
Уже было терпимо холодно. Но до весны еще не близко.
Сейчас и здесь — под старость и на Западе — пытаюсь вспомнить, что там я вообще по-настоящемулюбил, кроме своей гэдээровской «колибри»?
Немало получается чего.
Любил даже то, что, как тогда казалось, ненавидел. Здание-Миро здание. Как в сталинской тотальности его, так и в деталях. Подоконники под мрамор — звездочки и трещины брусничного конгломерата. Гладок, широк и прочен. Нигде так хорошо не стояла моя машинка, как на том подоконнике в МГУ с видом на Москву за невидимой рекой, — причем, высота была идеальна. Писал я, как вам уже понятно, стоя, — как на Кубе когда-то папа Хэм, присобачивший полочку там у себя на вилле Финка Вехиа прямо к стене, — чтобы не отвлекаться на своих, допустим, кошек.