Словацкий консул
Шрифт:
Здесь из окна комнаты вид был фронтально-парадный, но, поднимая глаза, не видел я ни зги. Все тонуло в молочном тумане. Приглушенно — мохеровый шарф был подложен — щелкали по шершавой бумаге свинцовые буковки.
Я снова начал писать. И предпочел бы одиночество. Но я был в этой жизни не один. За спиной у меня был сосед-художник.
Начал рисовать Лавруша вдруг — ни с того ни с сего. Но сразу с трудного сюжета. Кошечки. Рисовал он только их, пушистых. Я смеялся, конечно. Pussies…
Но пусси не пусси, а завершилось все масштабно.
Где он достал такого размера ватман? Специально ездил ведь за
(Да, так мы говорили: в Москву — не в город, самой возвышенной частью которого и являлись, прочей столице при этом интеллектуально противостоя).
Я подавал кнопки, когда Лавруша вешал «Кошечку» над своим диваном. Кич, разумеется. И даже с бантиком. С другой стороны, налицо был талант. Новый. Очередной. Дар, которого за собой Лавруша пока еще не знал: «Друг! Как на духу!
Я даже не подозревал, что смогу изобразить что-то сложнее, чем слово из трех букв…»
Посетительниц Лавруши картина разила наповал.
Однажды я вошел, дивясь с порога на крепко-чесночный дух, а затем и увидел, что на Лаврушином диване стоит коротконогая итальянка в тугой мини-юбке, и он ее, итальянку, то ли лапает снизу и сзади, то ли помогает сохранить равновесие, пошатнувшееся при откалывании его шедевра…
Новая итальянка возникла откуда-то снизу, этажа с восьмого или с шестого, где селили «капстраны», он же свободный мир, в котором она была активисткой КПП, а здесь, в зоне «В» — председателем их первичной ячейки. Когда-то зимой, когда спускались на нижние этажи в поисках окурков, он, помню, крикнул кому-то в коридоре: «Чао, Клара!» Тогда не разглядел, но теперь она, можно сказать, нависала прямо надо мной. Вопреки своему имени, черно-жгучая до синевы. Волосатости необычайной. Такой, что заросший курчаво лобик еле проглядывал. Небритые икры под нейлоном темнели по-козлиному — до щиколоток. Пятки колготок были заношены до черноты. Ногти, видимо, стригла коротко, потому что, не боясь их сломать, азартно откалывала ватман на предельной для себя высоте.
Мутноглазо на меня оглянувшись, Ларуша вынул руки из-под вздыбленной юбки. «Кошечка», громыхая, слетела, была нами поймана в четыре руки и свернута в трубку. Спрыгнув, активистка оказалась совсем небольшой. Глазки сверкали, как у мышки. «О, Лавруша! Грацие! Милле грацие!»
Чмок-чмок-чмок.
Наедине я позволил себе заметить:
— Однако…
— Сицилия, — гнусаво ответил Лавруша, шерстя безымянным по усам, обоняя, жмурясь. Погрузивши этот бесценный палец себе в рот, он даже замычал: «М-м-м…»
Я повернул рукоять. С треском разрыва пыльных полосок раскрылась рама, вторая…
Снизу ударил запах весны.
Чернели кроны и газоны. Фонари расплывались мутными ореолами. Снег совсем уже сошел с Ленгор.
Перед сном Волочаев сказал, что задумал рассказ. Про что — пока не знает. Будет придумывать под название. Потому что название уже есть. Такое, что ты удивишься…
Я молчал.
— «Переводим мы любовь с итальянского».
— Как название?
— Да.
— И на какой мы переводим?
— Точно пока еще не знаю. Может быть, на польский…
— Будь проще, Лавруша.
— То есть?
— «Переводим мы любовь».
Нет, оспорил он, тогда выходит другой смысл. Типа шило на мыло переводим. Я ухмыльнулся, вспомнив сицилийку. А разве не так? По существу?
Может и так, но он, Лавруша, хочет сказать в рассказе про другое.
Про что?
Да не знает еще толком. На бумаге поймет. Без бумаги он вообще не может мыслить… Может, про то, что перевода ей нет и быть не может. Что возможна она только на одном языке. На материнском. Любовь…
— Ну, как знаешь. Только смотри… Слова эти из песни.
Он огорчился:
— Разве?
— Прямая цитата.
— Автор — Володя?
— До Володи. Кто-то оттепельный, не из Москвы. Клячкин, по-моему… Нет, — я вспомнил! — Кукин.
— Кукин, Клячкин… Что за фамилии?
— Какие есть.
— А я думал, что это я придумал. Но точно? Ты уверен?
— Абсолютно! «Закипела в жилах кровь коня троянского, переводим мы любовь с итальянского…»
Я вспомнил, где впервые услышал эту песню под названием «Гостиница». В Питере. У Максима. Такой был персонаж из рассадника свободомыслия имени Герцена, где училась моя старшая сестра. Снимал Максим у Пяти углов, прямо напротив, через перекресток, угол Разъезжей и Загородного, потом прямо на Невском, где я, взятый сестрой-недотрогой, как я сейчас понимаю, не просто так, а дабы предотвратить возможную дефлорацию, лежал на застеленном матрасе, плечом упираясь в стену, и, пока они говорили за столом, листал книги по кино, по сценарному искусству, по нацизму, неореализму и бог еще знает по чему. Максим в тот вечер сообщал ей новости — этак между прочим, небрежно, как обо всем, в чем был сводящий меня с ума снисходительный питерский шик: «Кузен мой напечатался в Москве, в журнале «Юность»… И сразу два рассказа. Он вообще-то медик, но ты знаешь, там что-то есть. Аксенов его фамилия…»
Да, тот самый Василий Павлович. Все это было в 59-м, еще до «Коллег»… Господи, подумал я. Целая жизнь с тех пор накрылась — вместе с «оттепелью». Неужели я все еще молодой?
— Все равно я напишу, — сказал Лавруша. — Рассказ мой!
Я держал паузу.
— Ты мне мог бы одолжить машинку?
Мне показалось, что я ослышался:
— Машинку?
— Я хочу сразу на машинке.
— Нет.
— Мне не надолго… На недельку?
Человек общительный (и чем теплее становилось, тем все более и более), Лавруша решил проблему, которую я ему создал моим решительным отказом. Угрюмо притащил то, что даже в те архаичные времена, с которых я сдуваю пыль, мне показалось допотопным. На дощатой станине с отклеившимся дерматином. Советская попытка портативности под названием «Москва».
Стараясь меня не замечать, Лавруша установил эту «Москву» посреди стола, с беспощадным деревянным скрежетом подтащил кресло, и, поскольку в ГЗ они жесткие, устелил одеялом. Сходил и вымыл пепельницу. Поигрывая мундштуком, но болгарское «солнышко» закуривать не собираясь, бросил взгляд-другой на дверцу встроенного шкафа — заронив подозрение, что прячет там от меня американские.
Но дело даже не в этом…
Два писателя в одной келье?
Я зачехлил свою «колибри» и вернулся к себе — пятью этажами выше. Внизу у себя Лавруша включил настольную лампу под белым стеклянным пузырем, тогда как у меня тут было еще совсем светло от золотисто-перистого заката над Юго-Западом.