Слово — письмо — литература
Шрифт:
Биография, репутация, анкета
(О формах интеграции опыта в письменной культуре) [*]
Памяти Сергея Морозова
How can we know the dancer from the dance?
Учитывая предмет статьи, уместно, кажется, начать ее с автобиографической оговорки. Изложенные ниже соображения так или иначе накапливались с первой половины 1980-х гг. при попытках как-то осмыслить некоторые, вполне практические трудности в ходе работы с двумя группами историко-культурных фактов.
*
Статья была опубликована в: Лица: Биографический альманах. М.; СПб., 1995. Вып. 5. С. 7–31.
Во-первых, речь шла о весьма немалом по объему корпусе фактически
152
Бытование и восприятие этой словесности стали предметом монографического описания в кн.: Рейтблат А. И.От Бовы к Бальмонту: Очерки по истории чтения в России во второй половине XIX века. М., 1991; Brooks J.When Russian Learned to read: Literacy and popular literature, 1861–1917. Princeton, 1985.
153
См. ниже нашу рецензию.
Второй связан с ведшейся и раньше, но принявшей систематический характер с того же начала 1980-х гг. работой над переводами и комментированием стихов и прозы Борхеса, подготовкой к печати его избранных произведений, а затем — собрания сочинений. Если в первом случае, в «низовой» словесности, не только биографии, но даже сами имена авторов зачастую и не случайно отсутствовали, при всей живописности их житейских перипетий не имея отношения к судьбе текстов в читательской массе, этими соображениями не заинтересованной и даже не догадывавшейся, что подобным предметом можно и нужноинтересоваться, то жизнь Борхеса была к тому времени уже не раз и с достаточной подробностью реконструирована, но оставалась ровно настолько же излишней и даже нежелательной для понимания им написанного.
Это многократно подтверждено в его сочинениях и прямых высказываниях интервьюерам (модальный статус этих свидетельств мы ни различать, ни обсуждать здесь не будем), понятно из поэтики его текстов и, наконец, осмыслено и сформулировано наиболее авторитетным кругом его исследователей, профессионально, замечу, выросших, если говорить о французской «новой критике», на борхесовской прозе. Это, впрочем, не помешало ни появлению известной мистификации — т. н. «Автобиографических заметок», ни изданию множества биографических трудов, ни стандартной тяжбе за «правильную», «настоящую» биографию между рядом претендентов (и претенденток). Но если говорить все же об исследователях и истолкователях текстов, то ни Фуко с его стертым с песка «следом человека», ни провозгласившему «смерть автора» в литературе Ролану Барту приближаться к Борхесу с биографическим ключом, конечно, и в голову бы не пришло (Джону Барту с его увенчанной Борхесом «литературой эпохи исчерпанности», впрочем, тоже). И в общем виде это, пожалуй, правильно; о некоторых уточнениях, в том числе — данных «самим» мэтром, речь пойдет ниже.
Область признанной значимости биографий и потребности в них располагается, видимо, между двумя намеченными выше типологическими крайностями. Очерченное такими границами культурное пространство и будет предметом дальнейшего обсуждения. Кому, в каких обстоятельствах и для чего становится нужна биография, как она строится, какие значения за собой влечет, какие традиции активизирует, втягивает в себя?
Биография будет пониматься здесь в том сдвоенном смысле, который отчасти заложен в самом ее двусоставном названии и в каком она фигурирует в новейшей культуре. С одной стороны, это схема упорядочения собственного опыта, авторегулятивная конструкция и в этом смысле компонент системы ориентаций самого действующего индивида. С другой — это косвенное, так или иначе гипотетическое воспроизведение (дублирование) схемы самопонимания и самопредъявления индивида теперь уже другим действующим лицом в ходе егоспецифического смыслового действия — в ситуации и акте биографирования, биографической реконструкции, «внешнего» понимания, интерпретации апостериори.
Вначале, при анализе структуры интересующего нас образца, оба эти значения «биографии» будут рассматриваться как одно, через запятую. Затем внимание будет перенесено именно на зазор между двумя значениями. Соответственно, предметом рассмотрения станут уже не просто «внутренние» напряжения и апории биографии как культурной формы (модели), но и социально-историческое поле стоящих за столкновением
В общем смысле понятно, что перипетии биографии как культурной формы — как постоянно рационализируемой парадигмы столь же постоянно умножающихся типов организации и предъявления индивидуального опыта — связаны со становлением и эволюцией идеи личностной автономии в истории культуры, прежде всего — европейской. Развивая формулу Ж. Гюсдорфа [154] , биографию можно назвать «индивидуальной телеологией» секулярной и постсословной эпохи. Отсюда и нижняя хронологическая граница, до которой о биографии, видимо, точнее будет говорить лишь в терминах предыстории. Если прочерчивать эту границу огрублен-но и жестко, то переломный период здесь — завершение европейских революций XVII–XVIII вв., а вместе с ними — распад и пересмотр нормативно-классического канона в культуре, мышлении, искусстве.
154
Gusdorf G.De l’autobiographie initiatique a l’autobiographie genre litteraire // Revue de l’histoire litteraire de la France. P., 1975. № 6. P. 957–1002.
Непредзаданность, нерешенность, проблематичность жизненного пути отдельного человека, уже не предопределенного происхождением и статусом родителей (рода, семьи), соответствует здесь принципиальной открытости форм, в которых осознаются и представляются индивидуальное призвание, самореализация личности, ее успех или крах. И если в макросоциальном плане биография как форма самопонимания и самопредъявления связана с временем ускоряющейся мобильности, массовых движений, тектоническое го перемещения целых пластов прежнего общества, то в полноте культурной семантики, в упорядоченной рефлексии, как ресурс понимания и интерпретации она рождается с «критической» эпохой, с эрой «модерности» («современности»).
Важно отметить, что крупномасштабные структурные сдвиги, модернизация европейских обществ делают биографию не просто личной проблемой и возможностью, но и общественной необходимостью,проблемой культуры.В этом смысле биография как регулятивная модель индивидуального свершения не только ставит под вопрос традиционные, родовые формы предписанного жизненного пути, но и наново, в нормативном порядке, закрепляет пересмотренные границы идентичности в качестве высокозначимого и общедоступного образца для социальных новичков и — теперь уже — любогочеловека. Энергетика социального сдвига и поиска адаптируется к структурным императивам более устойчивых или вновь складывающихся систем взаимодействия, репродуктивных структур, к институциональным требованиям, запросам первичных групп. Она, можно сказать, «укрощается», осмысливаясь, прорабатывая, воплощаясь в значимой форме, соединяющей новые ценности и значения с авторитетными, наново переоцененными элементами статусной структуры старорежимного общества и аристократических или сакральных традиций. Поэтому биография — жанр все же «реставраторского» периода, следующего за собственно переломом. Это период постепенной рутинизации «революционного» импульса, нормализации существования, когда закрепляются победы, подводится баланс достижений и утрат, устанавливаются обновленные рамки коллективного существования, складываются образы жизни новых групп и т. п.
Тогда подобную нормативную стабилизацию, обретение публичной солидности, культурную фиксацию нового «удостоверения личности» в виде биографии как идеи и как формы (здесь важны все три момента — и победа нового, индивидуалистического принципа, и содержательное самоопределение индивида, и его как бы «техническое» закрепление) правомерно и плодотворно, как мне кажется, поставить в один контекстуальный ряд с некоторыми другими хронологически и функционально близкими формами. Назову среди них, допустим, фотографию — и не только персональный или групповой портрет, что понятно, но и «жанр» или натюрморт, повлекшие за собой и новое понимание субъективности, «точки зрения» (культурной относительности), и новый статус документальности в культуре. Но можно привести в пример, скажем, роман. В частности, О. Мандельштам в начале 1920-х гг. связал роман и биографию, возведя их общее начало и повышенную ценностную нагрузку к периоду после наполеоновских войн, когда энергия реванша и жажда успеха со стороны одиночек и новичков на социальной сцене изливались и обуздывались в форме «биографии взлета» по образу их кумира, а конец обоих жанров датировал наступлением эпохи массовых обществ, безразличных к индивидуальным обстоятельствам даже при миллионократном их тиражировании [155] , даже если речь идет, говоря его позднейшими словами, о «миллионах погибших задешево».
155
Мандельштам О.Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 201–205.