Случай в Кропоткинском переулке
Шрифт:
Виктор отошёл от будки. Сегодня в паре с ним дежурил на вторых воротах Геннадий Воронин, его первый наставник.
— Слышишь, Вить, анекдот расскажу, — заговорил Воронин, подходя к Смелякову.
— Валяй.
— Поздний вечер, темно. На скамейке устроились парень с девушкой. Обнимаются, целуются безумно. Вокруг тишина, только их вздохи слышны… И тут она ему говорит: «Милый, сними очки, ты мне делаешь ими больно». Снова тишина, одежда чуток шуршит. И опять девица говорит: «Милый, надень всё-таки очки, а то ты целуешь скамейку».
Виктор негромко засмеялся.
В ту же секунду в поле его
Как только Ганс Шторх повернул налево, выйдя из ворот, Смеляков коснулся рукой кнопки сигнализатора, лежавшего у него в нагрудном кармане, и нажал на неё дважды. Встретившись взглядом с Ворониным, он показал глазами на Шторха и кивком головы дал понять, что уже сообщил о нём.
Воронин сделал несколько шагов вперёд и развернулся, возвращаясь к своим воротам с такой скоростью, чтобы оказаться там одновременно с элегантной женщиной, которая прогулочным шагом шла по переулку. Женщина остановилась и что-то спросила у Воронина, сделав серьёзное лицо. Лейтенант ответил, и она пошла обратно.
Смеляков оглянулся, с его стороны не было никаких людей. Он подошёл к Воронину и с нескрываемой гордостью сообщил:
— Я вчера в театр прорвался.
— В какой? — спросил Воронин, глядя вдоль переулка.
— Большой! Представляешь, с контрамаркой повезло! — глаза Смелякова загорелись. — Я на авось к театру пошёл…
— Понравилось? Что смотрел?
— На «Спартака» попал! Это что-то потрясающее!
— Счастливчик. А я не разу не видел, — Воронин проследил глазами за выехавшим из ворот посольства автомобилем, сунул руку в карман и что-то записал. Виктор хорошо знал это движение руки лейтенанта.
— Максимова и Васильев танцевали. Я до этого никогда не смотрел балет, а тут сразу такое зрелище! Махина! Чудо! — Виктор, продолжая говорить, развернулся к своим воротам.
— Максимова красивая? — поинтересовался Воронин. — Говорят, у неё божественная фигура.
— Великолепная! И лицо удивительное. Я далеко сидел, наверху, но видел всё так ясно, так отчётливо! Не думал, что люди могут двигаться так красиво. Она, знаешь, почти плавала по воздуху…
— А что тебя вдруг на балет потянуло?
— Ирина Алексеевна много рассказывала о балете.
— Кто такая Ирина Алексеевна?
— Она этику и эстетику нам читала, — разъяснил Смеляков и едва заметно скосил глаза во двор, где фыркнул двигатель автомобиля. — И она рекомендовала нам прочитать, ну, для общего развития, статью Толстого «Об искусстве».
— Льва Толстого?
— Льва.
— А что он такого там наваял?
— Ужас что! — Смеляков переступил с ноги на ногу. Автомобиль на территории посольства дал задний ход и заехал за угол здания гостиницы. — Толстой написал, что балет, в котором полуобнажённые женщины делают сладострастные движения, это ни что иное как разврат. И что образованному человеку балет не может нравиться.
— Так и написал?
— Да, я был просто потрясён, — Виктор покачал головой и развёл руками. Со стороны Кропоткинской улицы [28] на большой скорости подъехала зелёная «тойота» и, резко затормозив, влетела в распахнувшиеся ворота. — Балет для Толстого — зрелище несносное и подходящее только для молодых лакеев. Это почти дословно… — Виктор успел разглядеть сидевшего за рулём человека, это был сотрудник безопасности посольства. Но пассажира справа от него Виктор не узнал, так как тот посмотрел в ту минуту в правое окно. Виктору бросились в глаза его массивные наручные золотые часы. — Не понимаю Льва Николаевича… Кажется, умный человек, классик, имя-то мирового масштаба, а с такой, знаешь, жёлчностью и нетерпимостью говорит… Такими словами может швыряться только крайне ограниченный или абсолютно несведущий человек.
28
Ныне ул. Пречистенка.
— А почему ты думаешь, что Толстой не был ограниченным? Вот наше поколение изучало в школе «Войну и мир». И что? Я в литературе не очень разбираюсь, но лично мне было скучно. Я и после школы пытался перечитать «Войну и мир», но не потянул… Один мой знакомый журналист сказал, что Лев Толстой вообще не литератор и что если бы рукопись Толстого попала в руки современного редактора, то она не прошла бы, не выдержала бы никакой критики.
— Но ведь он известен во всём мире! — возразил Смеляков.
— Известен. Вот это-то мне и непонятно… Может, Витя, мы с тобой не доросли ещё до Толстого?
— Не знаю. Всё может быть… Только не люблю я, когда человек всё время навоз вытаскивает наружу, — послышался тонкий металлический звон, и Смеляков увидел, как у ворот школы на противоположной стороне переулка подросток опустился на корточки, собирая вывалившиеся из кармана монеты. — У меня такое впечатление, что вся гениальность Толстого заключается в том, что он лучше других в грязном белье копался. Да, в этом он мастер. Мастер выкапывать самое гнусное из глубин человека. Я перечитал «Воскресенье» и «Каренину» и, поверишь ли, всюду глаз резало постоянными толстовскими «стыдно», «гадко», «мерзко». Будто Толстой только это и подмечает в людях… А вот литературы в нём нет.
— Что ты имеешь в виду? Как же так? Вон какие книжищи насочинял!
— Книжищи-то книжищами, Ген, — задумчиво проговорил Смеляков, — но сухие они, от ума.
— А по-твоему, как надо?
— От сердца. От ума хорошо очерки писать, статьи философские, или для газет заметки. А художественную литературу нужно наполнять художественностью, поэтичностью… Это как фотография: она точно отображает то, что запечатлел фотограф, но не всегда она бывает произведением искусства, чаще — это просто хроника.