Слуга господина доктора
Шрифт:
Перед началом спектакля Марина, сохраняя вид веселости на лице, предложила мне в подарок “промокашку” – цветной кусочек бумаги, пропитанной ЛСД (она только что приехала из Амстердама). Я спесиво отказался. Во-первых, мне хотелось еще раз дополнительно пнуть Марину в душу за то, что я жил ее содержанием немалый срок, во-вторых, я начал новую жизнь, слаще любых промокашек – входя в ВТУ им. В. Ф. Комиссаржевской при Государственном академическом театре им. В. И. Живокини, я словно бы сам становился одной большой голландской промокашкой – я был счастлив, все мои чакры сладостно растопыривались и всё “более” было уже за пределами счастья.
Марина, раненная мной, изменилась лицом, что я отметил со злобным удовлетворением.
По премьере мне уже незачем было ездить в “Рольф”, но Ирина Михайловна зазывала меня, мы созванивались по-прежнему и я не без удовольствия с ней разговаривал – не оттого, что меня хоть сколько-нибудь трогали судьбы детей – скучных и некрасивых в большинстве своем, но оттого, что мне бесконечно импонировала сама И.М. У нее было качество, столь очевидно присущее Варечке. Она была Другом. Таким хрипатым, прокуренным другом, как в зонгах Высоцкого, свой парень, свой локоть, свое плечо. На нее можно было положиться, к ней
Я повстречался со студентом на Нагорной. Он пришел в условленный срок, но я не сразу заметил его и минут десять слонялся по платформе, не догадываясь, что он читает на лавке. Потом мы шли оба вдоль заводской стены к школе, я рассказывал ему про Ирину Михайловну, рассказывал о ней так, как про всех моих друзей, как бы с ироническим анализом, давая понять ему, что почитаю себя некоторым образом выше моего окружения, а его, Даню, равным себе. Мы вошли в логово Ирины Михайловны – промозглый, сырой (зато дешевый) клуб. Педагоги грели насморк об огонек сигареты. В школе “Рольф” курили все, и дамы и дети. Ирина Михайловна урча и хохоча, задыхаясь, куря, раздавая гневные указания школьникам, многоречиво с кем-то прощалась, кого-то призывала, усадила нас в кресла под цветным плакатом: “Эти места только для сотрудников школы “Рольф”!! Просьба к “Гербалайфу”, адвентистам седьмого дня и свидетелям Иеговы: не занимать!!” – Ирина Михайловна не любила бездельников. Галя, ее сестра, человек меньшего жизненного задора, взялась расспрашивать Даню. Тот отвечал своим обаятельным, густым голосом, который, должно быть, нравился женщинам. Она сходу предложила юноше покрасить волосы, чтобы озадачить психиатров, но Даня отказался наотрез, и поспешил сказать, что и нынче у него волосы крашены только ради съемок. Я то и дело выхватывал сигарету, хотя курить мне не хотелось, и Даня из любого положения успевал поднести к ней огонь. Этим фокусом я намеревался поразить Ирину Михайловну и с удовлетворением отмечал, как она хрипло хмыкает и блестит глазами. Когда Даня предложил мне принести кофей из кухоньки при школе, Ирина Михайловна спросила: “Что, они у вас там все такие?” “Нет, – ответил я почему-то с кокетством, – Это самый любимый”. Ирина Михайловна засмеялась – ей видимо нравился Даня. Ирина Михайловна в Дане видела наглядную иллюстрацию к моим восторженным рассказам, а Даня слишком смотрел на меня, чтобы видеть себя со стороны.
Как я уже говорил, Данина забота обо мне в первую пору нашего общения превосходила норму вежливости. Однако никто не обнаруживал этого смешным. Мне весьма скоро стало казаться удивительным, почему я не наблюдаю таких знаков внимания со стороны прочих.
Возвращаясь, мы говорили мало, сильно порастеряв слова в болтовне с сестрами. В метро я почему-то вдруг подумал, что, в сущности, у меня ведь нет никаких общих дел с Даней, никаких общих тем, и знакомых общих нет, и вообще, отсутствует тот фундамент, на котором строится дружба. Для того, чтобы два чужих человека сошлись, им надо прежде вместе жить, или работать друг подле друга, или чтобы их дети играли в одной песочнице, или чтобы они выгуливали собак в одно время, или они вместе должны учить английский на курсах, снимать дачу в одном поселке, или иметь сходные заболевания внутренних органов. У нас же с Даней не было никаких точек соприкосновения. Кроме того, что он был моим студентом, кроме того, что я преподавал в его училище самый неважный предмет, нам не в чем было соприкоснуться. Я подумал почему-то, что может быть сейчас, после того как я познакомил Дашу с психиатром Галей, он больше не будет видеться со мной, как прежде. Кстати, это казалось вполне вероятным. А то я не помню себя двадцатилетним! Иной человек очарует, кажется, так что только кровью на стене в вечной дружбе не распишешься, а день спустя и думать про него позабыл, оттого что новые впечатления уже вытеснили вчерашний восторг. Особенно это касается педагогов. Как я боготворил профессора Литвину, моего педагога по старославянскому языку! Я же если что и знаю в жизни, так это литературу и старославянский. Ну – так-сяк, барахтаюсь поманеньку. Так я ее, обожаемой, фотографии хранил в потайной шкатулке, я за Литвину едва не подрался со Славиком Замкиным (нас разнимали) за то, что он сказал, будто она еврейка. Я ходил к ней домой каждую неделю, переписывал церковные тексты каллиграфическим почерком, а она объясняла мне, исчиркав листок фонетическими значками, что этимологически слова “начало” и “конец” означают одно и то же. И почему, спросишь Ты меня, почему с какого-то дня я перестал бывать у нее, перестал звонить ей, да и вспоминать о ней, хотя доброе чувство совсем не исчезло? Да просто оттого, что я был молод, что моя душа, жадная до впечатлений, увлеклась уже чем-то другим, что был сдан экзамен по исторической грамматике, и я перестал встречать Литвину на факультете, а с глаз-то долой – из сердцу вон... Скоро Даня должен был сдать мне зачет... Затем начиналось лето... Мне стало грустно.
– Да, что-то грустно стало, – словно отвечая моим раздумьям, сказал он, устало и грациозно укладывая голову виском на стекло. “Не прислоняться”, – было написано на стекле. Стрельников вперед редко говорил кстати, но в ту минуту я совсем поразился, потому что именно это слово само собой всплыло у меня за секунду, как он сказал “грустно”. Я не помню, говорил я Тебе или нет, я в детстве был телепатом, считывал чужие мысли. Даже не мысли, а фразы за секунду до произнесения. Не знаю, если не говорил, то потом расскажу, а то, как дядька Панас о себе говаривал: “Шо-то зап i здився”.
– Да, грустно, – кивнул я, и мы оба ушли в свои мысли.
Вечером он позвонил мне. Он звонил уже не впервые и был единственным студентом, который дерзал на это. Хотя я и роздал всем с царственной беспечностью свой номер, звонить стеснялись. Даня звонил, выдумывая натужные поводы, разговор клеился плохо, в основном говорил я и очень, помню, боялся, что беседа завянет не расцветши. В этот раз мы опять никак не могли нащупать тему. Раз и еще два договорившись о месте и времени будущего свидания, мы путано молчали. У нас еще мало было общих знакомых для сплетен, говорить о мелочах не позволял вкус, а глобальности были не в жанре телефонной беседы. К тому же помнить надо, что мы недавно были знакомы, и можно сказать, что всякий раз нам вновь приходилось привыкать друг к другу, во всяком случае мне к нему. Я все не мог опамятоваться, что этот красивый и, в общем-то, совершенно чужой мне человек заискивает в моем расположении и гордится моей симпатией. Это было предметом моего тщеславия и я, в опасении утратить его интерес, ревниво приглядывался при встрече, все ли он восхищен мной, как вчера. Мои опасения были напрасны. Да и сам я понимал, что юноше есть чем впечатлиться.
В этот раз мы говорили недолго, минут двадцать. Даня простился пожеланием:
– До свиданья. Ночью долго не работайте.
Он засмеялся, довольный. В его представлении я был стареющейся книжной плесенью, склизкой, зеленой, одним из тех зловонных дедов, что, привычные к собственному смраду, сопят над книгой в Ленинке. Ему льстило внимание настоящего ученого. Конечно, мне бы больше хотелось, чтобы он рассказывал про свою молодую жизнь, про девчонок, про детские годы, про всякие житейские мелочи, которые приятно слушать только от любимых людей, мне хотелось бездельничать с ним на пару и нести всякий смешной вздор, веселя друг дуга. Но если уж он с гениальной прозорливостью проник во мне академическую труху, то и это меня радовало. В конце концов, сам я себя в ученых не числю, их братии не поклонник, но мне было забавно прочувствовать себя одним из них, взглянуть на себя очами Даниного восторга. Положив трубку, я, шаркая тапками, сгорбившись и перекосив позвоночник, изображая трудный свист легких, заковылял к себе в комнату. Мать, привычная к моим чудачествам, дала дорогу:
– Ну что, мартышка к старости слаба мозгами стала?
Я непонимающе посмотрел на нее подслеповатым взором и, цепляясь руками за стеллажи, стал высматривать книгу для чтения. Мальчишка был прав насчет ночи. Вот уже месяцы я обленился, а диссертация, почти завершенная, нуждалась в десятке заключительных страниц. Последние дни, когда я пытался заглянуть в нее, я исполнялся восторгом и страхом перед собой – так все там было умно и бойко. Сам-то я себе кажусь расп...здяем над расп...здяями, но какая способность к мимикрии! Однако чем дольше я не заглядывал в свое сочинение, тем меньше я помнил, к какому же выводу я шел и в чем, собственно, состояла моя концепция. Мне надо было освежить в памяти, как пишут умные люди. Обычно стиль кандидатских ориентирован на соседку по общежитию. Я же всегда подражаю немцам.
Я взял с полки нетвердой старческой рукой брошюру Карла Конрада Польхайма «Romantische Freundschaft», с тем чтобы долго, держась за поясницу, озвучивая свои действия звукоподражательным кряхтением, пердением, бульканьем и божбой, улечься на промятый одр. Не сомневаюсь, что в старости я буду чудён. Я раскрыл книгу на середине, и сощурившись, отвесив беззубую челюсть, принялся за чтение. «Es gibt keinen Zweifel , – писал уважаемый Польхайм, – dass der romatischen Liebe das geschlechtliche Gef u hl zugrunde liegt , das von den Personen unausgesprochen ist . Wir beachten nicht das erste Mal, dass dem Liebhaberpaar in der romantischen Literatur immer das einander innig liebende Freundespaar entspricht, ob wir H o lderlin oder Jean-Pohl oder sogar G o the nehmen, der im Leben ein Gegner der u berm a ssig gl u enden Freundschaft war. Es wird kaum jemand verneinen, dass die freundschaftliche Anh a nglichkeit in der Literatur des deutschen Romatismus mitunter den zwielichtigen Sinn gewinnt, man muss jedoch zugeben, dass sie nie in die Eindeutigkeit u brgeht. Sogar mehr: Der Verfasser und die Personen w a ren sicher verwundert und shockiert, wenn sie erfahren h a tten, dass die mit Freudismus vergiftete Zukunft in ihren denkbar keuschen und hehren Gef u hlen den Ausdruck des geschlechtlichen Willens erraten wird” {13}
13
Нет сомнения, в основе романтической дружбы лежит половое чувство, остающееся непроговорённым персонажами. Мы не первые обращаем внимание, что паре любовников в романтической литературе всегда сопутсвуют пара трепетно любящих друг друга друзей – что у Гельдерина что у Жан-Поля, даже у Гёте, в жизни бывшего противником избыточно пылкой дружбы. Вряд ли кто-то станет отрицать, что дружеская привязанность в литературе немецкого романтизма зачастую приобретает оттенок двусмысленности, но так же согласимся, что она никогда не переходит в план однозначности. Мало того: и автор и персонажи, по всему вероятию, были бы изумлены и шокированы, узнав, что отравленной фрейдизмом будущее угадает в их чувствах, по их мысли целомудренных и возвышенных, проявление подавляемой половой воли (нем.).
– Бред какой, – сказал я себе, отцарапывая текст ногтем.
«Gerade die fehlende Trennunglinie zwischen dem Gef u hl der Freundschaft und der Liebe verurteilt vileleicht die Helden zum Abschied voneinander. Die romatische Individualit a t ist bestrebt, auf dem Gipfel des Gef u hls zu leben. Der Augenblick der extatischen Verschmelzung in der Freundschaft kann nicht ewig sein: Entweder erratet man in der Freundschaft den Ausdruck des innigeren Gef u hls oder sie erl o scht von sich selbst im Zuge der nat u rlichen Entwicklung des Alltags. Die o ffentliche Moral protestiert gegen das erstere, die Ethik des romantischen Gef u hls lehnt sich gegen das andere auf und die romantische Freunde sind auf solche Weise gezwungen, sich zu trennen. Die Trennung auf dem Gipfel des Gef u hls bedeutet, es f u r die Ewigkeit zu behalten.” {14}
14
“Может быть, именно отсутствие демаркационной линии между чувством дружеским и любовным обрекает героев на разлуку. Романтическая индивидуальность жаждет жить на пике чувства. Момент экстатического упоения дружбой не может быть вечным: либо в дружбе угадывается проявление чувства более нежного, либо она угасает сама собой силой естественного развития обыденной жизни. Общественная мораль восстает против первого, этика романтического чувства против второго, и, таким образом, романтические друзья оказываются обречены разлуке. Расстаться на пике чувства, значит сохранить его в вечности”. (Нем.)