Слуга господина доктора
Шрифт:
Втерлась мордой в дверь кошка, и в щель стал слышен оголтелый мексиканский фильм про какую-то родовую общину, переплетенную кровными, любовными и дружескими узами.
– Ах, мама, ты не представляешь себе, каким другом мне был Сехисмундо. Мы были друзья. Мне казалось, что у нас одна душа на двоих.
Лишенный интонации голос переводчика отвечал за маму:
– Но Маурицио, ты еще так молод. У тебя будет много друзей.
– Нет, мама, – не унимался Маурицио, видимо, зайдясь слезой, – Я не буду чувствовать себя спокойно, пока рядом со мной не будет Сехисмундо.
Зависла пауза (видимо, оба плакали), после чего началась реклама “Нескафе”. Я раздраженно встал, надерзил кошке, почистил зубы и стал молиться ко сну. Не то чтобы я внял Даниному совету, но читать Польхайма мне расхотелось, чем занять себя я не знал, завтрашняя
Встав с колен, я стянул одежду и залез под одеяло. Свет я не гасил, думая почитать еще что-нибудь русское, но книгу взять в постель позабыл, оттого что и не знал, собственно, чем бы увлечь себя. Надо было коротенькое, минут на пять – не больше. Я вылез из кровати, ступил с брезгливостью в пыль (надевать тапки было лениво).
Вдруг мне так отчетливо представилось, что мы еще с Даней счастливы будем – сам не знаю как, в чем, но вдруг какое-то чувство счастья, даже не счастья, нет, а предвкушения счастья, что-то вроде пятницы вечера, когда знаешь наверное, что завтра суббота, выходной, а послезавтра воскресенье – вот такого счастья, только больше, совсем больше, что я даже, помню, вскрикнул радостно, взвизгнул, смеясь над собственной неудержной эмоцией.
Я снял с полки книжку “Русские пословицы”, по которой взял манеру гадать – зачастую ее прорицания попадали в точку. Помню, когда я просрал первый год аспирантуры, ничего не написав, и профессор Храповицкая отымела меня в попу (извини за интимные подробности), книга поделилась народной мудростью: “На печи лежать – трудодней не видать”. А накануне экзамена по диамату – “Следуй ленинизму – придешь к коммунизму”. Случалось, конечно, и некстати, но редко. Сейчас я задумал про Даню. Я зажмурился, представил, каков он, его пиджак рыжий и черный тоже, его волосы, где седина пробивалась из-под почти сошедшей краски, его длинные брови, подобные луку Искендера, глаза, губы, которые я часто рассматривал, пользуясь его близорукостью, и раскрыл книгу наудачу.
«Лицом мил – душой гнил”, – сухо сказал глас народа.
«Ерунда, ерунда какая”, – подумал я озабоченно. Я никак не соотнес полученное пророчество с Даней, потому что оно отнюдь не вязалось. Мне было досадно, что “Пословицы” дали маху. Я решил попробовать еще раз и представить себе получше. Я вновь зажмурился и представил в этот раз уже себя, словно я иду с Даней об руку – рука в руке, может быть, даже обнимаю его. Чтобы не потерять настроения, я, не открывая глаз, нащупал строку в середине книги.
«Охоча жаба до орехов, да зубов нет”, – сообщила книга с прежним цинизмом.
«Дура, – рассердился я, – что бы ты понимала!” И кинул книжку на пол. С той поры я уж не брал ее более и она, нелюбимая, вовсе потерялась. Тогда же, еще недостаточно угомонившись, а напротив того, разгоряченный неудачным гаданием, я потянулся к Библии. Пытать судьбу я уже не думал, и вообще, по Библии никогда не гадал. В религиозном настроении я опасался силы Слова, а в атеистическом полагал в ворожбе мракобесие. Однако же, взяв Книгу (я собрался читать псалмы), я в этот раз решил поступиться принципами, как, впрочем, я поступаюсь ими всякий раз, когда имею к тому хоть малую склонность. “Только бы какая-нибудь параша не попалась”, – подумал я и нарочно раскрыл подальше от Пятикнижия. В Пятикнижии куда ни ткнешься, все занудство – на одних “потомках Ноя от Сима до Фарры” кони двинешь. А устройство ковчега? А почему нельзя есть зайца и тушканчика? Чокнешься.
Книга раскрылась на Царствах. Мне кажется, так случилось оттого, что Царства я часто перечитывал, и, видать, корешок ослабел. Не знаю. Давид прощался с Ионафаном: “Давид поднялся с южной стороны и пал лицем своим на землю и трижды поклонился; и целовали оба они друг друга, и плакали оба вместе, но Давид плакал более. И сказал Ионафан Давиду: иди с миром; а в чем клялись мы оба именем Господа, говоря: “Господь да будет между мною и тобою и между семенем моим и семенем твоим”, то да будет навеки. И встал Давид и пошел, а Ионафан возвратился в город” (1 Цар 20. 41-43).
«Ну что же, – подумал я про себя, – значит, судьба”. Отложил Книгу и покойно заснул.
XI
И как странно было ему думать, что он, так недавно еще не смевший верить тому счастью, что она может полюбить его, теперь чувствовал себя несчастным оттого, что она слишком любит его!
«Дорогой мой Арсик сегодня нам исполнилося пол года как мы вмести и любим друг друга Арсик это наш с табою праздник и я очень всему этому щаслива что у нас с табою была за эти пол года и уверена что такие празднеки мы будем справлять дястилетяями Незнаю может быть тебе наскучнели эти пол года сомной или нет но я щаслива что такой парень как ты у меня есть это нельзя не скозать на словах не на писать. Миленький мой котярушка я так сильно тебя люблю и ты об этом харошо знаешь. И я еще больше буду дорить тебе сваю любовь чтоба сомной неслучилосьба я не когда тебя нерозлюблю и не оставлю ты Арсик мой первой и последний человек в моей жизни.”
Робертина писала письма. Я получал их едва не каждый день. Оставшись одна со своими грядками, бабой Полей и Пепси-колой она не занималась ничем. Просто сидела и любила меня. Она сидела часами у окошка без особенной надежды, что я приеду, курила “Приму”, пускала колечки. Я, душа робкая, был напуган натуралом Серым и больше в Крюково не ездил. Теперь мы встречались в Москве. В разговорах с Робертиной я имел озабоченный и усталый вид – оно и понятно, работы было много. Правда, работа и озабоченный вид между собой были мало связаны, но Робертину мне удавалось убедить, что все дело в работе. Денег не хватало, и это стало порядком раздражать. Я не сердился на Робертину – а, хотя что я вру – конечно, сердился. Да, уже сердился, не то что раньше. Как я ни пытался экономить, все шло прахом – к концу месяца я неизменно входил в долги, и если бы не Варечка и Дима Бриллиантов с их бездумно щедрым сердцем, плохи были бы мои делишки. СЛУГА ГОСПОДИНА ДОКТОРА
Четыре человека в Москве покрывали мои ночи с Робертиной, это были мои друзья, люди широких взглядов, филологическая элита Москвы: доцент Скорняков, поэт Вербенников, старший науч. сотрудник Кучуков и Муля. Все четверо в угоду мне тратили по вечеру в месяц на общение с Робертиной. Все четверо делали вид, что не замечают ее слабоумия. Из почтения ко мне они снисходили к ней, но я стыдился ее перед ними. Друзья не переменялись в приветливом лице, когда она говорила, но я знал, что их внутренний человек при этом корчится и изнывает от тоски. Все же кое-как провести вечер с Робертиной я чувствовал себя в силах. Даже нет, мне все еще нравилось бывать с ней, но, расставаясь, я чувствовал себя совершенно спокойно. Я знал, что через неделю она непременно приедет, что до той поры она будет ковыряться с грядками, писать письма – никак, никак я не ждал измены. И, может быть, от этого спокойствия весь я как-то поскучнел к ней. Я понимаю, Дашенька, вывод, конечно, не фонтан, банальность говорю, правда, правда. Но знаешь, мурзик Ты мой сладкий, мне-то впервой было так... Я же, понимаешь, всю жизнь прожил с мыслью, что меня любимые не любят. Я же боженьке обещался, что если подарит он мне счастье запредельное в неизбывной щедрости, так я только им и жить буду. Я же в церкви поклоны бил за то, чтобы меня раба божья Валерия возлюбила паче живота, и мне и в ум придти не могло, что мне за себя молиться надо. Уж в чем в чем, а в своей способности любить я был совершенно уверен. Я, привычный жить ожиданием смерти всяких отношений, заведомо обреченный на невзаимность преувеличенной силой собственных чувств, наконец мог бы, казалось, быть спокоен и счастлив. И я был спокоен и я был не счастлив. Именно не счастлив – в раздельном написании. У меня было все благополучно, но в любви я был не счастлив. Не могу сказать, что это было не хорошо или мне не нравилось, но я был не счастлив и это было мне удивительно. Я испытывал чувство неудовлетворенности, оттого что я, который так знал, как оно следует любить, оказался не соответствующ собственной морали. Я изо всех сил чахлой воли пытался удержать ускользающее чувство, но увы! – как можно это сделать? Ты знаешь? Я нет.
Покамест мы ходили в музеи. В музеи меня теперь пускали бесплатно как сотрудника кафедры искусствоведения. Больше всего Робертине нравилась Третьяковская галерея, что-нибудь про природу. Меня крючило. Ненавижу Третьяковку. Пушкинский музей Робертина не одобряла – по ее мнению голые греки были безнравственны. Мы побывали в Коломенском и Кускове. Я не знал, чем нам заняться! Дни с ней проходили впустую! Мне уже надоело с ней пить! Временами мне хотелось убежать от нее куда-нибудь – все равно куда, лишь бы без нее. К Степе. К Дане. Не знаю.