Слуга господина доктора
Шрифт:
– А мы идем пить пиво со студентом Стрельниковым, – сказал я всем.
– А мы идем мыться, – сказали все.
– Добрый день, – сказал Даня, не переменяя выражения.
– Здравствуйте, – сказали все, помахивая кульком с мочалками.
– А можно я пойду с вами? – спросил негаданно Скорняков, мой друг, доцент. Мне захотелось думать, что это он из-за Дани, тем паче, что я все никак не мог Даню показать. К тому же, когда Даня хмурился, лицо у него было не такое красивое, а мне хотелось, чтобы Скорняков понял, о чем я говорю – всякий мой рассказ о Даниной наружности длился не менее четверти часа и изобиловал превосходными степенями сравнения.
На мой взгляд, у Скорнякова вовсе не было вкуса на человеческую красоту, во всяком случае его Наташа Звенигородская, на мои непредвзятые глаза, попросту жирная старая корова, и мне кажется, что все несчастья Скорнякова (коих немало) проистекают из того, что я никак не грохну его маму и его возлюбленную – двух первейших сук в последней степени. Ах, прошу прощения, я же обещался не писать
От всего того, что Скорняков писал в “Петрополе” он, как я уже упоминал, лечился голоданиями – от своего кишечника, который, как считал китаец, развился на почве несчастной любви, или от своего эротического невроза, который дама-экстрасенс рассматривала как результат кишечного нездоровья. Так или иначе, скорняковские не плясали, жизнь его была ужасна, как, впрочем, задолго до нашего знакомства, да и в дальнейшем по всей жизни. Мы пошли на “Кружок”, и меня крючило от несварения компании: Скорняков никак не мог заговорить путно с Даней, Даня же был отвратительно безучастен к доценту, я бы даже сказал, невежлив. Впоследствии он признался, что Скорняков ему с первого взгляда не понравился, но почему – обосновать отказался.
Из отчета Сергея Скорнякова
Друг мой Арсений! Ты просишь меня поделиться впечатлениями о мальчике Дане. Что ж, изволь, поделюсь. Правда, должен сразу тебе сказать, что напишу мало, а кроме того – бледно и жидко, ибо тебе ли не знать, как вяло мое прозаическое перо.
Увидел я его первый раз, если мне не изменяет память, в июне прошлого года. Депрессия моя, о которой я тогда еще не знал, что она депрессия, была в самом разгаре. Накануне я провел ночь не дома. Это было – возможно, повторяю, что я ошибаюсь – после Марининого дня рождения на Арбате, откуда, быстренько напившись, я ускользнул пораньше, чтобы в свое пьяное удовольствие прогуляться по аду московских ночных садиков. И я нашел там то, чего совсем не желало мое чистое сердце, но чего с фантастическим упорством требовала моя болезнь, то есть депрессия, клокотавшая в голове и желудке и привычно жаждавшая жарких чувственных наслаждений (или как еще помягче назвать этот ее гадостный эротический присвист?). После этой самой ночи, где-то к полудню, не зная, куда девать себя, я опять вернулся к Марине, якобы за забытым у нее зонтиком, и часа два-три предавался беседам с ее милыми подружками – Варечкой, Ободовской, а кто был еще – не помню, бурно обсуждавшими события праздничного вечера. Потом я расстался с ними и по дороге к метро встретил вас с Даней. Ты представил нас друг другу и предложил посидеть немного в пушкинском скверике – попить пивка. Я нехотя согласился. Согласился потому, что совершенно не желал оставаться наедине с собственными мыслями, евшими меня поедом за мое ночное беспутство, а нехотя, потому что внутренности мои чувствовали себя прескверно, и мне было совсем не до разговоров и тем более не до пива. Даня, помнится, был в роскошном черном костюме и черных модных, кажется, в тот же день купленных ботинках. Прежде ты мне говорил о его необыкновенной красоте, но я увидел только очень чистое и очень детское, хотя в то же время как-то особенно по-юношески серьезное лицо: точно он все время старался придать своим детским чертам выражение взрослости. В общем, мальчик как мальчик. Да, красивый. Но и ничего из ряда вон выходящего. Впрочем, ты знаешь, что я тут не судья. Разумеется, я вновь пожаловался на мой разыгравшийся проктосигмаидит. Даня сказал, что он тоже с шести лет страдает какой-то желудочно-кишечной болезнью и тут же выдал ее длинное и заковыристое название. А я подумал: да, знает он, что значит страдать кишечником – вон как пиво хлещет!
Совсем неожиданно перед нами возникли две бабочки, наши общие институтские знакомые: Юля Верховская, великолепная, как махаон, высокая и на удивленье гармонично покачивающаяся при ходьбе, с ярко накрашенными губами и взбитыми в нечто необыкновенное волосами, и бабочка попроще – Наташа Кораблева, накрашенная не так ярко и с волосами тоже взбитыми, но без особых затей. Рядом с Юлей махаоном она в своей зеленой блузочке походила на бесхитростную капустницу. Девушки посидели с нами. Даня величественно молчал. Ты, друг мой, нес, как обычно, какую-то изумительную околесицу, а я, разыгрывая из себя вежливого доцента, расспрашивал Юлю и Наташу об их научных планах. Довольно скоро они встали и, любезно раскланявшись, отправились в универсам, собственно, и бывший целью их прогулки. Вскорости и я распрощался с вами.
Такова была моя первая встреча с Даней.
(Автор продолжает) Возлюбленный Брат мой! Да прокляты все биографические романы! Что ненавистнее может быть словотворцу влачится колеей собственной жизни? Счастливые годы, прежние привязанности, горячо любимые люди, вокруг которых, казалось, крутится весь этот бестолковый мир, на закате дней видятся бессмысленным хламом, побрякушками памяти, которые словно назло утяжеляют язык, веригами свисают, не давая сказать то единственное, что и говорить напрасно: “Жизнь моя была пуста, сокровища, коими я льстил себя обладающим, были тлен, друзья мои были лишь попутчики в этой жизни, а все мои любви, каждая из которых, казалось, превосходила силой чувства предыдущую, на удалении
Да, у меня есть друг Наташа Кораблева, девица – как судит о ней общество последние годы – с прескверным, типическим для старых дев норовом. К чему этот персонаж в моей книге? Зачем мне тащить ее, ей же на позор, в мою книжку, когда Даня (как Ты уже догадался, он будет в фокусе принципиального авторского внимания) изволил едва заметить ее. А она, моя подруга, уж будь уверен, не помнит о нем и вовсе, благо я не напоминаю. И немало я положил усердия заставить ее написать отчет о тех редких встречах, что судьба сулила ей с моим студентом. Зачем она? Зачем это все? Не проще ли, как нетерпеливому читателю со скучной книгой, пролистнув середину, узнать загодя, чем там кончится, минуя протяженные и неглубокие философические рассуждения, натужное остроумие, слезливые сцены взаимных объяснений? Ну, что Ты об этом думаешь?
Книга не удалась, я это вижу отчетливо ясно. Книга не удалась и при том она не кончена, так что надеяться на лучшее не приходится. Мне уже не удастся ни побороть лохматый стиль, ни придумать генеральную идею, а хуже того будет с композицией – все расползается, распадается на несчетное множество бессвязных фрагментов. Может, иные образцы текста забавны, но нельзя же путать исследование жизни с книгой гороскопов, где всякому интересно читать про себя, и не то что скучно – а ни к чему интересоваться прочими.Так что я махнул рукой на свое писательство и безответственно, в графоманских традициях буду писать как бог на душу положит. Авось да выйдет. Так что, мои угрозы сбываются, я пишу про Наташу Кораблеву, – что тебе будет читать скучно, а мне, в оправдание скажу, скучно писать. Но что же делать? Закон жанра. Роман-биография.
Я с точностью до дня могу назвать, когда я познакомился с ней. В моем романе не так много дат и все они нелепы. Беспамятство на даты вещь для меня обычная. Так, все события мировой истории отсчитываются от рождения и смерти Генриха фон Клейста – почему-то именно эти две цифры я запомнил и далее, прибавляя либо отнимая от них положенные сроки, обнаруживал искомый год. Также и здесь – точно могу сказать, что познакомились мы в 1986 году у доцента Багдасаровой – старой курвы с кафедры педагогики. Доцент Багдасарова кормилась симпатиями молодых для поддержания уходящей репутации интересной женщины. Она была приветлива, мила, дружелюбна, сердечна и лжива в последней степени. По молодости мы не угадывали этого и, в общем-то, общаться с ней действительно приятно, если полагать в ней то, чем она хочет казаться. Наталья была со своей подругой Юлей Мейлахс – толстой еврейской девушкой в манере Браверман. Обе вернулись только что из диалектологической экспедиции и рассказывали о ней умно и остроумно, чем меня сразу же очаровали. Мы стали созваниваться ежевечерне – странно сейчас помнить, что весь вечер проходил у меня в разговорах с друзьями – сейчас уж всё не то.
Я никак не мог поделить мои симпатии между Наташей и Мейлахс, благо наши отношения протекали вне ревности и мы любили друг друга всей силой молодой дружбы. Однако года четыре спустя Мейлахс порвала со своим возлюбленным Юрой, потому что он был русский и не хотел ехать в Израиль, и, с невысохшими слезами на миндалевидных очах, вышла замуж за Диму Мейлаха, существо пустое и бездушное, отличное от неодушевленных предметов только тем, что при склонении его фамилии совпадали именительный и винительный падеж. Вскоре затем она, ее малоодушевленный муж, девери и свекровь уехали в Израиль, откуда Юля прислала с десяток живых и оптимистических писем. Письма ее представляли собой длинный список товаров, приобретенных в дешевых, только ей известных лавках Иерусалима. Кроме того, матримониальная Мейлахс не забывала сообщать о крепнущей силе любви к мужу и дружбы к свойственникам. Потом она, отличница по настроению мысли (неисцелимая умственная болезнь) стала ортодоксальной иудейкой и переписка наша сама собой завяла.