Слуга господина доктора
Шрифт:
Наташа Кораблева таращилась на Даню восторженно и нежно. С некоторых пор, когда Варечка научила Наташу пить, та, уверенная в собственной интимофобии, стала влюбляться во всех близлежащих мужчин. Стоит дурехе пропустить рюмочку (а она пристрастилась), как глаза ее начинают лихорадочно блестеть, она лезет обниматься, закидывает ноги мужикам на колени, хохочет что-то всё... Сегодня она, видать, опять была под мухой – ей много не надо, глоточек алкогольного коктейля всегда действует исправно, и воззрилась на Даню с обожанием. Но с еще большим обожанием она смотрела на Скорнякова... Бедные мои, бедные...
Однажды Чючя мне сказала: “Твоя компания напоминает продавцов ваучеров...” Ты помнишь, что-то там с государством было, оно поделило закрома Родины между населением и каждому выдало по десятирублевой ценной бумаге. На эти “ваучеры” обыватели возлагали большие надежды и тотчас занялись биржевой спекуляцией. Так вот Чючя сказала: “Стоят двое в метро друг подле друга, у одного написано “куплю ваучер” у другого “продам ваучер”
И отчего, отчего мои друзья так устроены, что выбирают себе возлюбленных из самых немыслимых, самых недоступных, отчего все они любовь видят лишь трагической и бесцельной? Варя любила Тиля, Ободовская – Илюшу, Скорняков – Звенигородскую, Наташа – Скорнякова, Дима Бриллиантов – Вячеславовну, Марина – меня, Степа Николаев – блядей. Отчего никто из них не мог перелюбить сызнова, на принципиально новых основах, с тем чтобы быть счастливу, как счастлив Антон Макарский? Но вся мысль наша столь маниакально поглощена собственной безнадежной страстью, что нам некогда воззриться в будущее, некогда оглянуться назад, хотя годы наши летят, как птицы.
Так что Наташа Кораблева не исключительное явление в нашем круге скорбных рабов Эрота, бывших любовников и будущих одиночек. И как факт типический она заслуживает оказаться в нашей с Тобой книге, хотя Ты совершенно прав – при редакции надо будет вовсе вымарать эту главу. Должна же быть у моего текста опора еще и иная, чем Твое благожелательное терпение?
Как же все не просто. Ну ладно, это я просто занимаю место, чтобы представить первое упоминание о Дане Наташиной руки.
Из отчета Натальи Кораблевой
Впервые я повстречала его в скверике – мы шли с Юлей Верховской и вдруг я услышала вопли:
– Наталья!! Наталья!!
Я вошла в скверик, увидела тебя и Даню Стрельникова – вы сидели и пили пиво. Даня – молчаливый, очень красивый, как мне тогда показалось, молодой человек, который сидел нога на ногу в сползших носках – сидит и сидит, словно бы он всегда в этом скверике и никаких других занятий у него нет. И меня поразили в нем праздность и неторопливость. Я подумала, что все мы как-то направленно идем – вот мы, например, с Юлей Верховской, шли за помадой и лосьонами, а Даня сидит и просто пьет пиво. Я посмотрела на него и подумала – вот и моя молодость миновала, потому что в молодости я тоже сидела в скверике – правда, не Пушкина, а Мандельштама – пива я не пила, я ела мороженое, но сидела совершенно бесцельно – сидела себе и сидела. Но я никогда не была такой красивой. И я подумала, ну вот почему одному дано все – божественная красота, снисходительное внимание преподавателя – ведь наверняка для Дани Арсений такой гуру, учитель жизни, и, наверное, как хорошо иметь такого умного, остроумного преподавателя. Очень важно, чтобы в молодости к тебе относились с повышенным вниманием, оно настолько необходимо юноше. Я позавидовала Дане.
Вот и все.
(Автор продолжает) Наташа Дане не понравилась. Когда я сказал, что она девушка, Даня злобно захохотал, и сказал, что, видимо, поэтому.
Ему не нравились мои друзья.
XX
Не всякая любовь благовременна, а только ощущаемая к достойному любви. Но о сем невозможно приобрести ясного ведения, если во взгляде о сем не будет разобрано само понятие любви.
Надо ли говорить, что всякий человек при первичном знакомстве прежде всего поверяется мной на способность любить? Сам будучи болезненно и опасно влюбчив, я распознаю в нескончаемом потоке встречных лиц черты родственные, и при всей противоположности, а в иных случаях несовместимости характеров моих друзей, всех их роднит одно качество, а именно – тайное и бескорыстное, идущее в ущерб жизни служение любви. Я, конечно, не мог воспринять с серьезностью слова Даниила Стрельникова “я должен научиться у вас любить” – они мне польстили, пожалуй, и только, но однако и оставили по себе некоторый шлейф раздумий. Как-то, сидя на Арбате, я взялся рассказывать ему от делать нечего впечатления о князевском курсе, и, привычно называя любимцев, дошел до Маши Куликовой, обладательнице вторых по Воронцовой влюблено-синих глаз. Услышав имя это, Даниил резко воспрянул и в неожиданном запале вскричал: “Маша! Опять Маша! Причем тут Маша?!”, – тем указуя единовременно на два обстоятельства: на потаенную и недавнюю драму сердечного свойства, и на собственную благородную неспособность перевести ее в словесный план. Я деликатно стушевался, но в любопытстве выяснил, что нервическую реакцию студента вызвал не упоминанием конкретного человека, а одним лишь общим именем с предметом его сокровенных помыслов. От него же я получил косвенные указания, что средоточием обманутых надежд стала его однокурсница Маша Леонова. Это была девушка с умными и тонкими чертами, весьма красивая лицом и, как говорили лучшие французы прошлого столетия, не сознавая собственной
Это была наиболее полная информация об амурных проблемах студента Стрельникова на описываемый период. Как я мог предполагать, Даня спрятался от ужаса несчастной любви в добродушных объятиях Светы Воронцовой, в каковых пребывал до сей поры к радости или к досаде своей – мне не было нужды выяснять.
Однако сумма этих знаний была ничтожна мала против моего любопытства, и я находился в расположении продвинуться по пути исследования в область метафизическую, в связи с чем, отчасти, и случился разговор у меня в Матвеевке, ночью в лесу.
Надо сказать, что Матвеевка, моя малая родина, являет собой своего рода остров, отрезанный от города тремя оврагами. Это вторая по высоте точка Москвы (после Воробьевых гор), и из окна моего, как в детском стишке, видна Красная площадь (разумеется, в хорошую погоду здоровыми глазами). Я, счастливо обладающий особенно острым зрением, различаю не только уродливый купол Христа Спасителя, соборы Кремля и высотки, но и даже луковицу Менщиковой башни. Того кроме, здесь же, в Матвеевке, в бывшей усадьбе графов Волынских, от которой сохранилась аллея вековых вязов, была выстроена дача Сталину, где вождь исправно отдыхал в иллюзии Крыма – территория была высажена необычной для наших широт растительностью. Известно даже, что существует потайная ветка метро от Кремля до сталинской дачи, каковую напрасно обещают народу депутаты в разгар думской кампании. Оно и странно было бы видеть эту ветку в каждодневной эксплуатации – одна ее станция находится в лесу, другая – где-то под Мавзолеем. Я думаю, хорошо, что высокие колпаки в Кремле упорствуют в ее обладании. Лес матвеевский, значительная часть которого оказалась за оградой, имеет вид весьма романтический. Он лиственный, влажный, в низине, тропы его в межсезонье и дожди непроходны. На жирной болотистой земле по лету вырастает крапива в два человеческих роста, что мешает прогулкам и пакостям матвеевцев – людей примитивной организации души. На подступах к лесу у железнодорожной станции сохранились остатки бывшей деревни, но, что всего странно, дома, которых сохранилось не менее десятка, заселены, и матвеевские старушки тайно возделывают огороды. Избы стоят в угрожающе развалившемся виде, но ремонтировать их в мысль никому не идет, так как вот уже тридцать лет все ждут сноса. Я помню еще те блаженные времена, когда из окна можно было наблюдать пасущихся коров – их было две – рыжая и черная, обе пятнами. Было мне тогда, надо думать, года три, не более. Лес казался мне тогда не просто огромным, а прямо-таки бесконечном, в чем отец, большой фантазер и чадолюбец, не разубеждал меня. Чем выше становился я, тем все более сокращались лесные размеры и сейчас мне странно и не верится сопоставить объективную его величину с моими детскими представлениями. Однако и сейчас я знаю укромные места, заняв которые, можно найти редкое в столице положение, из которого не видно и не слышно и единого намека на жизнь города.
В этом лесу летней ночью я гулял с Даней Стрельниковым в разговорах философического свойства. Стрельников шел вперед меня, в тени дубравы я различал его сутуловые плечи и ладный затылок. Мы говорили о странностях любви, над рекой, разумеется, насвистывал соловей. Мы присели на свалившуюся иву, Стрельников извлек крепкие сигареты “Черный Жетан” и луна на миг поблекла при свете зажигалки.
– Так вы говорите, – молвил он, – что будущему счастью нельзя найти опору в любви?
И я, кость от кости моей компании, отвечал весомо: