Слуга господина доктора
Шрифт:
– Знаешь, мне, по-моему, не надо сегодня пить, – сказал он и поднес руку к голове. Рука у него была белая, с близкими венами, с нервными пальцами – рука, достойная Веронезе. Если бы я не знал скромность моего друга, я бы подумал, что он жалуется на мигрени оттого только, чтобы подносить к голове свою прекрасную руку.
– Я же голодаю, – сказал Скорняков проникновенно, – выхожу из голодания, то есть. Может, мне выпить чуть-чуть водки?..
– Выпить, – подтвердил я незамедлительно, чтобы спасти друга от сомнений.
Китайский целитель установил длительность скорняковской депрессии – восемнадцать
Не знаю, право, стоит ли мне писать о Скорнякове с той желчной подробностью, с какой я преподношу Тебе моих героев. Помнится, еще в юные годы я слушал курс у акад. Гаспарова в ИМЛИ. Великий старец, преодолевая вокалическое заикание, по понедельникам читал историю Греции. С мелочностью избыточно образованного гения Гаспаров к концу семестра говорил уже о не дошедших до нас дремучих сочинениях, забвенных задолго до Рождества. Один из студентов, выждав неприличную вопросу паузу, вдруг спросил его: “А Геродот?” В самом деле – про Геродота не было сказано и слова. “Геродот?.. – на лице ученого изобразилось смятение, – не-ет, – сказал он, – про Геродота я ничего не скажу”. И понятно было по этому “не-ет”, что для Геродота семестра было маловато, что для Геродота неподходящи были ни место, ни время, ни публика. Так же и я, казалось бы, обязанный долгом романиста рассказывать не таясь все, что знаю о предмете моей жизни, останавливаю скакуна красноречия и говорю: “Не-ет”. И действительно, как я могу выразить ту предельную степень почтительности к другу, как не оставив лакуну на месте его имени? По чести, Скорняков заслуживает совсем другого романа, который я напишу, быть может, когда сочту нашу дружбу законченной. Да убережет меня Предвечный от этой книги!
К досаде его и моей, наши последние встречи были не часты. С поры, как появилась Робертина, мне не было досуга встречаться с ним – мы виделись не более двух раз в месяц, и по большей части на людях. Я только и успевал лихорадочно, жадно выболтать ему переживания прожитых дней, как имел обыкновение делать с первой нашей дружбы. Надо признать, что Скорняков – единственный человек, кто знает обо мне полный набор гнусностей и, более того, ангельских деяний и помыслов, на которые память моя не так жива. Вместит ли это моя нынешняя книга, в которой, хочу я того или нет, я принужден лгать на каждой странице?
Однако сейчас, на трамвайчике “Эрика Свенсена”, превозмогая музыкальный шум, мы могли наконец сызнова, как раньше, выболтать потайные запасы чувств и мыслей. Я собрал с окрестных столов вонючие чесноки, налил по стопкам водку – мы выпили.
– Так значит, Данечка все еще влюблен в тебя? – спросил Скорняков.
– Ага, – кивнул я, – быть может, меньше, чем прежде. Слишком я перед ним открылся. Ему-то хочется меня любить за то, чего
– Думаю, его ждет еще много чудесных открытий, – улыбнулся Скорняков.
– Надеюсь, – сказал я самонадеянно и налил еще водки. Скорняков свою рюмку отставил.
– Послушай, – сказал он, – а тебе не кажется, что не стоит его так уж приваживать?..
– Думаешь, я его брошу?
– А такого не бывало?
Я исполнился сознанием собственной значительности и посерьезнел. Жизнь Дани представилась мне вещью важной и хрупкой, полной высоких ценностей, разбив которые, склеить уже было невозможно. Такому слону, как я, следовало соблюдать сугубую корректность.
– И потом... – продолжил Скорняков, – ты понимаешь – ктo мне Даня?.. Но я что-то боюсь за тебя. По-моему, у тебя затяжная депрессия.
– Может, мне поголодать? – спросил я без иронии.
Тут же грянула веселая музыка – что-то псевдоцыганское, Наташа Кораблева вытащила Скорнякова в круг танцующих, Марина поманила меня, но я зацепил ноги за стул, подсунул ладони под ягодицы и всем сумеречным видом дал понять, что пришел сюда не для веселья. Марине пришлось удовлетвориться Эдгаром Мачадо, которого “Эрик Свенсен” терпел за веселый нрав и приятную внешность.
Я налил еще водки и стал смотреть в окно. Кораблик встал на середине реки перед шлюзом. Пошел дождь. Он падал крупными каплями и разбивался о Москву-реку в туман. “Туман – обман. Хорошая рифма для Дани,” – подумал я и выпил. В салоне стало сыро, душно, пахло сигаретами, разгоряченными телами иностранцев и единоплеменников. Я меланхолически достал бумажный лист и стал писать. «Dascha , Dascha , Lieber Dascha ...” – начал я и потерял мысль. Корабль дал гудок и вошел в шлюз. «Lieber Dascha , Дашенька, Lieber Dascha ...” – написал я ниже и вновь остановился. Мне страстно захотелось сказать ему нечто для него секретное, то тайное, что знал я о нем и о себе, и в то же время, чтобы все продолжалось так, как и должно было идти. О, как я был мудр тогда! О, как же я видел нашу будущность и как не хотел ей противиться!
«Lieber Dascha , – начал я большими, уверенными буквами, – das , was ich weiss, kann nicht Ihnen bekannt sein . Ich sehe allein deutlich unser kommendes Gl"uck in der Zukunft und das um so mehrverh"angnisvolle Finale. Ich liebe Sie stark, weil ich Sie vom ersten Tag an liebe, und meine Gedanken kreisen um Sie st"andig...”
Я остановился и подумал, что тут мне было бы уместно сравнить себя с Ромео при входе в дом Капулетти. Но это выбивалось из общего тона простоты, которую сообщал мне чужой язык, и я продолжил также бесхитростно:
«Ich weiss nicht , ob wir Liebespaar werden . Wenn ich unsere sich st u rmisch entwickelnden Beziehungen sehe, bin ich bereit, es anzunehmen. Wie es auch sein mag, weiss ich, durch die Vergangenheit belehrt, sicher, dass unsere gegenseitige Verliebtheit nicht mehr als ein Jahr da"urn wird. Obwohl ich es weiss, werde ich Sie leiben. Verzeihen Sie mich, wie ich Ihnen verzeihe, dass wir uns trennen”.
Я оставил письмо без подписи, хотя именно под этими словами, как под несомненной истиной, я мог бы подписаться.