Смерть говорит по-русски (Твой личный номер)
Шрифт:
— Ну хорошо, тогда объясните мне, за что вы здесь воюете, — потребовал Тавернье.
— Не забывайте: война — моя профессия, — заметил Орсини. — Нелепые принципы тех, кто здесь сражается, порождены исключительно невежеством, и я, разумеется, их не разделяю. Поэтому отвечу вам так: я воюю, во-первых, для того, чтобы жить, то есть ради денег, и, во-вторых, для того, чтобы война для этих болванов перестала быть развлечением и стала настоящим кровавым бедствием, каковым она на самом деле и является. Только в этом последнем случае она способна кого-то чему-то научить.
Проходивший мимо бармен, повинуясь знаку Орсини, принес еще две двойных порции виски. Первую Орсини осушил залпом, закурил и некоторое время сидел молча, задумчиво глядя на волокна дыма, струившиеся с тлеющего кончика сигареты.
— Странно, не помню, когда в последний раз я столько говорил, — произнес он, как бы размышляя вслух. — Разве что во Вьетнаме, когда мы попали в окружение и ждали, когда вьетконговцы пойдут в атаку, чтобы нас прикончить. Но здесь ведь не Вьетнам, и я уже не тот простой солдатик... Должно быть, я и впрямь слегка ошалел от этой непрерывной пальбы в последние две недели.
Тавернье, о котором собеседник, казалось, забыл, напомнил о себе обиженным хмыканьем. Орсини с усмешкой потрепал его по руке.
— Не обижайтесь, — если бы я вам не доверял, я бы, разумеется, давно ушел. Однако у меня почему-то вполне определенное ощущение, что все те благоглупости, которые вы изрекаете, вы изрекаете искренне. Кроме того, вы, похоже, человек неглупый, хотя мышление ваше идет проторенными путями. Наконец — и, может быть, это главное, — я видел ваши съемки под огнем. Вы ведь тоже испытали на себе благотворное воздействие войны. — И Орсини подмигнул Тавернье с видом заговорщика. Журналист подумал было, что его собеседник все-таки напился, но Орсини откинулся на спинку стула и заключил холодным и трезвым тоном: — До завтрашнего дня вы должны просмотреть кассету
Тавернье некоторое время тупо смотрел ему вслед, а затем, отшвырнув ногой стул, бросился наверх в номер своего приятеля-испанца, у которого был видеоплеер. Хозяин номера на несколько дней уехал в Сайду и оставил Тавернье ключ.
Солнечный свет пучками лучей пробивался сквозь многослойный покров мясистых разлапистых листьев. В тени огромных деревьев упорно тянулся вверх подрост, а еще ниже, у самой земли, перед объективом камеры (а теперь перед глазами Тавернье) слегка колыхалась плотная толща кустарников, папоротников и юных побегов, многие из которых росли прямо на гниющих мертвых стволах. Казалось, в таком лесу человек не может передвигаться, и тем не менее чувствовалось, что темп ходьбы достаточно высок. Перед камерой маячила спина в камуфляжной форме, впереди мелькало еще несколько фигур, зигзагами обходивших многочисленные препятствия и взмахами мачете расчищавших путь для тех, кто шел следом. Солдат, двигавшийся перед камерой, нес на плече пулемет; на шее у него затейливо перекручивались наподобие шар фа и свисали вниз пулеметные ленты. Перед камерой на секунду появилась и пропала фигура рослого солдата с огромным вещмешком за плечами и гранатометом поперек загривка; на трубу гранатомета солдат устало закинул руки. Камера следила за переходом по лесу довольно долго. В кадре мелькали потемневшие от пота камуфляжные куртки, вещмешки, фляжки, сумки с гранатами, ножи в чехлах. Иногда объектив нырял вниз, и можно было видеть ботинки самого оператора, пружинившие на толстом слое перепревшей листвы, гниющих стволов и веток. Наконец висевшая в лесу мутно-голубая мгла начала редеть, в подлеске появились просветы. Теперь можно было видеть всю цепочку солдат, шагавших впереди. Их оказалось десятка полтора. Бросалось в глаза то, что немалый груз, который они несли, состоял почти исключительно из боеприпасов. Должно быть, командир отряда готовил своих людей не к долгому маневрированию, а к единственному удару. Вскоре, видимо, прозвучала команда остановиться, так как солдаты стали разворачиваться из цепочки в линию. Они присаживались на корточки или опускались на одно колено, после чего начинали готовить оружие к бою. Последовал ряд случайных на первый взгляд кадров — камера выхватывала ветки, кусты, стволы деревьев, лесную тропу. Однако Тавернье понял, что оператор ищет такую позицию на кромке зарослей, откуда можно было бы наблюдать, самому оставаясь в укрытии. На какое-то время камера выключилась, а когда включилась снова, глазам Тавернье предстала проселочная дорога, проходившая под размытым глинистым откосом, с вершины которого и снимал оператор. По ту сторону дороги расстилалось убранное маисовое поле, за полем виднелись какие-то сельскохозяйственные постройки, а дальше поднимались холмы, покрытые густым лесом, словно курчавой зеленой шерстью. Вдруг изображение дрогнуло и скользнуло в сторону, объектив заметался, ловя появившуюся на дороге цель, и Тавернье увидел приближавшуюся колонну из трех автомобилей: впереди ехал открытый армейский джип американского производства, такой же джип замыкал колонну, а между ними двигался затянутый тентом «Лендровер». Головной и замыкающий джипы были оснащены тяжелыми пулеметами и переполнены вооруженными людьми — судя по всему, охраной важной персоны, путешествовавшей в «Лендровере». Оператор перевел объектив вправо, чтобы показать, как лежащий рядом с ним пулеметчик готовится к стрельбе — четко, как на учениях: отводит замок, поднимает и закрывает крышку, спускает предохранитель, устанавливает прицельную планку. По характеру растительности и пейзажа Тавернье уже догадался, что дело происходит где-то в Центральной Америке, но, когда он увидел лицо пулеметчика, его догадка превратилась в уверенность: у солдата было типичное для тех мест лицо метиса-ладино. В своих поездках по Гватемале, Сальвадору, Никарагуа Тавернье встречал тысячи подобных лиц. Пулеметчик медленно вел ствол вслед за колонной, ожидая сигнала, но сигнал последовал лишь тогда, когда автомобили поравнялись с камерой, оказавшись от нее в каких-нибудь пятидесяти метрах, так что Тавернье уже видел тех, кто сидел в джипах. При внешности того же типа, что и у пулеметчика, одеты они были как попало: кто в защитных брюках или куртке, кто в полотняных штанах и в майке. Тавернье старался рассмотреть их получше, понимая, что через несколько секунд все эти люди будут мертвы. Перед замыкающим джипом разорвался снаряд, выпущенный из гранатомета, и тут же пулемет ударил по передней машине. Брызнули осколки фар, куски решетки радиатора, разлетелось ветровое стекло. Джип осел на пробитых шинах и остановился. Убитый наповал шофер, запрокинув голову и открыв рот, откинулся на спинку сиденья. Охранник рядом перевесился через борт, так что видно было только его спину в линялой синей майке. Один из охранников развернул было пулемет в сторону зарослей, но очередь попала ему в грудь и, оторвав от гашетки, швырнула в кузов, на коробки с патронами. Двое оставшихся в живых вскочили на ноги, но выпрыгнуть из машины им не удалось — пулеметчик скосил их одной очередью, и оба, задергавшись, словно марионетки, рухнули через борт на дорогу. Звук на кассете был записан скверно, но Тавернье все же расслышал гул взрыва — это взлетел на воздух замыкавший колонну джип, в который угодил заряд, посланный из гранатомета.
Оператор перевел камеру на охваченную пламенем машину, над которой поднималась туча жирного черного дыма. При этом в объектив попал пулеметчик, целившийся в двух охранников, зигзагами бежавших через поле к постройкам. Его плечо задергалось от отдачи, стреляные гильзы полетели в сторону, и очередь, словно удар бича, взбила на поле пыль, комья земли, сухие стебли маиса. Тавернье на секунду показалось, словно стреляет он сам, потому что он видел стрелка и его цели в совмещенном ракурсе, на одной линии — линии полета пуль. Он увидел, как пулеметчик свалил короткой очередью сначала одного из бегущих, угадав его рывок в сторону, и затем пулями прибил к земле второго, когда тот оступился и упал. Когда с охраной было покончено, дверцы «Лендровера» открылись, и оттуда с поднятыми руками вышли четыре человека. Шансов уйти у них не оставалось: шины их джипа были прострелены, из-под капота струился пар. По откосу с автоматами наперевес поспешно спустилось несколько бойцов диверсионной группы. Они обыскали четверых сдавшихся, наскоро осмотрели передний джип и «Лендровер». После этого командости их пленники стали подниматься по склону обратно в лес.
Камера выключилась, и Тавернье тоже выключил плеер. Его поразило то чувство охотничьего азарта, которое промелькнуло в его душе, когда пулеметчик целился в двух охранников, убегавших по полю. Дрожащими пальцами он достал сигарету и закурил; его передернуло от отвращения к самому себе. Он поднялся, пошел на кухню, достал из холодильника бутылку и, наполнив стакан неразбавленным виски, залпом выпил обжигающую жидкость, едва при этом не задохнувшись. Он хлебнул воды из-под крана, вернулся в комнату, рухнул в кресло и закрыл глаза. В голове у него зашумело; затягиваясь сигаретой, он на некоторое время отдался приятному ощущению бездумной расслабленности. Когда душевное равновесие вернулось к нему, он подумал о том что просмотрел пока блестящие, может быть, даже уникальные, но не сенсационные кадры. Орси-ни, разумеется, понимал разницу между занятным сюжетом и сенсацией, а потому следовало смотреть кассету дальше, хотя Тавернье больше всего хотелось сейчас выпить еще глоточек-другой виски и завалиться спать.
Он увидел просторную комнату с белеными стенами и легкой пластиковой мебелью — столом, стульями, кроватью. Под потолком лениво вращался вентилятор. В этой курортного вида комнате странно смотрелась тяжелая металлическая дверь, в которой имелось маленькое оконце вроде тех, которые устраивают в тюремных камерах для подачи пищи. Других окон в комнате не было. Тавернье услышал хриплые рычащие возгласы, изображение переместилось, и стало видно, что на кровати лежит обнаженный человек. Руки его были прикручены ремнями к изголовью кровати, ноги — к изножью. Тавернье сразу же узнал в нем одного из тех четверых, что выходили с поднятыми руками из «Лендро-вера», попавшего в засаду. В комнате находилось несколько военных в форме: один, развалясь сидел у стола и потягивал из стакана какой-то напиток, второй стоял, прислонившись спиной к стене, скрестив руки на груди, и наблюдал за тем, как третий, склонившись над привязанным к кровати человеком, что-то хрипло выкрикивал тому в лицо. Блестевшее от пота смуглое тело на кровати судорожно дергалось и извивалось — Тавернье сначала не мог понять, отчего, но, когда массивная фигура нагнувшегося офицера чуть сдвинулась в сторону, он увидел, что тот поднес горящую зажигалку к подбородку привязанного человека. Оливковая кожа пытаемого была уже испещрена багровыми пятнами ожогов. В углу комнаты Тавернье заметил кучу одежды — ее было явно слишком много для одного человека. Из-под кучи виднелась бессильно распластавшаяся на линолеуме пола голая рука, вся в потеках запекшейся
Пленный на кровати стонал уже не переставая, но то, что он говорил — короткие фразы в промежутках между стонами, — видимо, не устраивало его мучителя. Офицер достал сигарету и прикурил от той самой зажигалки, которой только что подпаливал свою жертву. Постояв с минуту неподвижно и сделав несколько затяжек, он затем повернулся к военному, стоявшему у стены, и требовательно протянул к нему руку. Тот с улыбкой вынул из чехла на своем поясе большой нож и вложил его рукоять в раскрытую ладонь. Офицер-палач встал на кровать на одно колено, повертел лезвие у пленного перед глазами, что-то произнес ласковым тоном и вдруг, издав гортанный вопль, с размаху полоснул пленного ножом по груди. Тот закричал, но палач продолжал исступленно кромсать живую плоть, бьющуюся в судорогах боли. Вскоре все тело несчастного было покрыто глубокими перекрещивающимися порезами и оплетено маслянистыми струями крови. Кровь брызгала во все стороны, пятная стены, пол и мебель. Наконец офицер с силой дважды ткнул ножом в лицо жертвы, и тело на кровати обмякло. Офицер поднялся, повернулся и отошел от кровати. При этом камера смотрела прямо ему в лицо — сосредоточенное, с резко очерченными скулами, стиснутыми подергивающимися губами. Он расстегнул кобуру, вынул пистолет и, хладнокровно прицелившись, выстрелил в голову пленному, по щекам которого стекали кровь и слизь из выколотых глаз. Тело на кровати резко вздрогнуло, по нему прокатилась, затихая где-то в пальцах ног, длинная судорога. Изображение заплясало и погасло, затем на экране появилась окраинная улочка под тенистыми деревьями, по которой вдоль стен домов перебежками продвигались солдаты. Внезапно в кадре появился Орсини — стоя вполоборота к камере, он, пригнувшись, махал рукой и выкрикивал какие-то команды. Объектив взметнулся вверх, Тавернье увидел густые кроны деревьев и между ними в отдалении — зубчатые очертания гор, подернутых знойной дымкой. Пленка кончилась. Тавернье машинально потянулся к стакану, но тот был пуст. Тишина, в которой, казалось, продолжали витать жуткие образы, запечатленные кинокамерой, томила, словно зубная боль. Вдобавок Тавернье никак не мог припомнить, где же он ранее видел лицо офицера-убийцы, а оно было ему определенно знакомо. Перемотав пленку назад, Тавернье нашел то место, где палач повернулся лицом к камере, и, остановив кадр, пристально вгляделся в подрагивающее изображение. Тишина сгустилась до напряженного звона в ушах. Тавернье уткнулся лицом в ладони, затем резко поднялся, прошел со стаканом на кухню, налил себе виски и выпил его одним глотком. Вдруг он подбросил опустевший стакан в воздух, не глядя, ловко поймал его на лету и воскликнул: «Есть!» В его памяти всплыл жирный газетный заголовок: «Военный переворот в Республике Тукуман. Президентом провозглашен генерал Франсиско Видал ее Гарсиа». А на снимке под заголовком широко улыбался тот, кого в комнате пыток Тавернье видел таким сосредоточенным и серьезным.
Прошло несколько недель. За это время Бейрут не стал спокойным местом, хотя палестинцы и покинули его после тяжелых оборонительных боев, не выдержав натиска израильской армии и христианских отрядов. Тавернье снимал и эти бои, и проводы палестинских войск, прошедших церемониальным маршем через разрушенный город, чтобы в порту погрузиться на суда и отплыть в Тунис. То преклонение перед палестинцами, которое выказали во время проводов бейрутские мусульмане, не оставляло никаких надежд на скорое примирение, как не сулила его и резня, учиненная Кристианами в палестинских лагерях Сабра и Шатила. Тавернье снимал места избиений, пытаясь отогнать от себя кощунственную мысль о том, что отобранный у него Орсини материал из Телль-Заатара произвел бы в свое время куда больший шум. Его вторая встреча с Орсини оказалась весьма краткой — он заявил Орсини, что берет кассету, а тот удовлетворенно усмехнулся, отодвинул стакан, ни капли не выпив, и поднялся из-за стола. По какому-то непонятному побуждению Тавернье написал на салфетке свой парижский адрес и пододвинул салфетку по столу к Орсини. «Вот Это правильно», — одобрительно кивнул тот, сгреб со стола салфетку и своей уверенной походкой вышел из бара,на улицу.
Когда Тавернье собирал вещи, собираясь вместе с Шарлем ехать в относительно спокойный Триполи, что на севере Ливана, а оттуда лететь в Париж, — в это самое время человек, которого он знал под именем Орсини, зарегистрировался в небольшом парижском отеле «Серебряный лев» под именем Ричарда Коршакевича, гражданина США. Коршакевич-Орсини хорошо представлял себе местоположение этого отеля, — впрочем, он предварительно изучал местоположение всех отелей, где намеревался остановиться. Он знал, что из того крыла здания, где он получил номер, можно было при желании попасть на две разные, наглухо отделенные друг от друга улицы. Да и вообще «Серебряный лев» являлся заведением малоприметным, где постояльцы менялись достаточно часто и в то же время не водилось всякой подозрительной публики, привлекавшей внимание полиции и создававшей вокруг себя излишнюю напряженность. Тщательно выбирая место своего временного пребывания, Ореини — или теперь уже Коршакевич — вовсе не считал, будто он чего-то боится или проявляет особую осторожность: просто подобный образ действий давным-давно стал его второй натурой. Распаковав чемодан и расположив вещи по предназначенным для них местам, Коршакевич позвонил в Брюссель, в агентство по вербовке наемников, с которым он работал, объяснил, где его можно найти, и сообщил, что после двухнедельного отдыха он будет готов рассмотреть любые серьезные предложения. Закончив разговор, Коршакевич, не раздеваясь, рухнул на постель. Закинув руки за голову, он рассматривал украшенный лепниной потолок и день за днем сосредоточенно вспоминал бейрутский этап своей жизни. Работа в Ливане была хорошей — при высокой оплате не приходилось то и дело подставлять голову под пули, как в Анголе или в Тукумане. Самым примечательным эпизодом его ливанской кампании оказалось, конечно же, знакомство с Тавернье и передача ему видеопленки, вывезенной из Тукумана. Коршакевич не сомневался в том, что Тавернье с его журналистским опытом сумеет оценить сенсационность материала, оказавшегося у него в руках. Сомневаться приходилось в другом — в том, что француз не побоится опубликовать этот материал. Многих отправляли на тот свет и за куда более безобидные публикации. Если пленка увидит свет, то, конечно, Видалесу крышка — американцы не потерпят во главе дружественной страны такого упыря, и соратники Видалеса быстренько пожертвуют своим главарем, дабы не лишиться американского покровительства. Личной заинтересованности в этом деле у Коршакевича не было, однако куда более мощным мотивом его поступков являлось то глубокое отвращение, которое внушал ему бывший его наниматель и патрон генерал Видалес. Коршакевич полагал, что если такой прожженный циник, как он сам, идет на известный риск, чтобы скинуть головореза в погонах, то уж такой прямодушный и правильный человек, как Тавернье, просто не сможет действовать иначе. Не стоило сбрасывать со счетов и профессиональные амбиции, присущие любому журналисту. Коршакевич подумал, что Тавернье должен испытывать к нему непреходящее чувство благодарности — ведь если бы тогда в лагере Телль-Заатар Орсини-Коршакевич не разыграл сцену с расстрелом камеры, то солдаты скорее всего вывели бы француза в расход как ненужного свидетеля. Тавернье крепко ему обязан и хотя бы из-за этого не должен его подвести. Впрочем, и не только его — по меньшей мере один человек погиб за эту видеопленку. С другой стороны, от этих правильных интеллигентов никогда не знаешь, чего ждать, — многие из них предпочитают смотреть на жизнь детскими глазами и полагают, что им обязаны все, а они — никому. «Ладно, будь что будет», — вздохнул Коршакевич, отгоняя от себя докучные мысли, и направился в ванную. Душ после бейрутского мытья урывками доставил ему небывалое наслаждение. Вытершись, он накинул халат, включил телевизор и уселся в кресло перед экраном. Позвонив вниз портье, он попросил принести ему в номер пива. «Дюжины на первое время хватит», — уточнил он. Портье, который знал, что Коршакевич в номере один, не смог сдержать удивленного «гм», однако затем вежливо произнес: «Сию „минуту, мсье». Когда коридорный-вьетнамец принес пиво, Коршакевич вручил ему такие огромные чаевые, что даже согнал с его лица привычную радостную улыбку. Не давая ему опомниться, Коршакевич послал его в рыбный магазин, предварительно продиктовав длинный список деликатесов, которыми намеревался закусывать пиво. Вьетнамец все записал с чисто азиатской дотошностью. Когда он вернулся, нагруженный пакетами, Коршакевич учтиво поблагодарил его и вручил следующую порцию чаевых, на которую коридорный вовсе не рассчитывал. Улыбка на лице покидавшего номер вьетнамца была против обыкновения искренней, а в глазах светилось суеверное почтение к человеку, который, будучи небогатым на вид, столь откровенно презирает деньги. Закрыв за коридорным дверь, Коршакевич наскоро сервировал стол, решив начать с лангуста, плюхнулся в кресло, открыл бутылку темного баварского пива и рассмеялся, вспомнив прощальную улыбку азиата. «Стать волшебником проще простого, — подумал он. — Достаточно иметь что-то такое, что тебе не нужно, зато очень нужно окружающим. А мне ведь не нужно столько денег, сколько я зарабатываю». Переключая программы, он напал на футбольный матч высшей лиги и удовлетворенно откинулся на спинку кресла. Следя за ходом игры, можно было отвлечься от раздумий и воспоминаний, не прибегая для этого к случайному общению или к горькому пьянству. На улице постепенно темнело, в открытую форточку потянуло прохладой и благоуханием каких-то деревьев, затенявших тихую улочку, на которую выходили окна номера. «Должно быть, липа цветет», — решил Коршакевич, — впрочем, в ботанике он ничего не смыслил. Он потянулся в кресле, прислушиваясь к затихающему шуму уличного движения, в котором теперь отчетливо слышались отдельные звуки — гудки, сипенье тяжелых грузовиков, визг тормозов. Под окнами послышались звонкие шаги и веселые голоса проходившей мимо подвыпившей компании. Коршакевич просидел перед телевизором до глубокой ночи. Допив потихоньку все пиво, но чувствуя себя почти совершенно трезвым, он улегся в постель и заснул так крепко, как не спал уже несколько месяцев.