Смерть говорит по-русски (Твой личный номер)
Шрифт:
Прислушавшись к своим ощущениям, он усомнился не только в том, что сможет вести какие-либо деловые переговоры, но и в том, что сможет когда-нибудь подняться с постели. Постель была не слишком свежей, так как прачечная отеля из-за нехватки электроэнергии работала с перебоями, но сейчас она казалась Тавернье единственным надежным убежищем, где он мог сохранить от мучительных сотрясений свою голову, которую словно сдавливали в тисках, и свои внутренности, в которых угнездилось полное отвращение ко всему существующему. Вдруг до слуха Тавернье донеслось мелодичное звяканье, и он открыл один глаз — второй упирался в подушку. Взору журналиста предстал развалившийся в кресле Шарль, розовый после прохладного душа. Его мокрые волосы были гладко причесаны, лицо сияло довольством. Он попыхивал «Голуаз» и внимательно рассматривал порнографический журнал. Рядом с ним на столике возвышалась целая батарея бутылок и стакан с золотистой жидкостью, которая, видимо, и послужила причиной столь завидного благополучия.
Орсини появился точно в назначенное время. Выражение его лица оставалось беззаботным, как и накануне, однако в движениях и в голосе чувствовалась усталость. Поздоровавшись с Тавернье, он сходил к стойке и принес банку пива и сразу три порции неразбавленного виски. Пиво он подвинул по столу к Тавернье — видимо, потому, что перед журналистом уже стоял бокал с пивом, а сам залпом осушил первую порцию виски. Посидев с минуту неподвижно, он проделал то же и со второй, после чего удовлетворенно вздохнул, расслабленно откинулся на спинку стула и закурил, из-за облачка дыма внимательно разглядывая лицо Тавернье.
— Вы, конечно, поняли, что я не собираюсь предлагать вам деньги, — произнес он скорее утвердительным, чем вопросительным тоном.
Тавернье кивнул.
— Я чувствую, что могу вам верить, — продолжал Орсини. — В людях я разбираюсь неплохо. Надеюсь, вы понимаете, что не должны никому давать даже косвенной информации о том, от кого вы получили... мою компенсацию. Слой специалистов в любом деле всегда достаточно ограничен, и моя работа — не исключение. Человека можно вычислить не обязательно по подробному описанию, а по одному намеку, по одной детали внешности. Объясняйте, что получили это анонимно по почте.
— Разумеется, — сказал Тавернье.
— Вот и прекрасно, — процедил Орсини и, расстегнув висевшую у него на боку полевую сумку, ленивым движением достал из нее и положил на стол видеокассету. Кассета, которую Орсини слегка подтолкнул кончиками пальцев, скользнула по полированной поверхности стола и с легким звоном стукнулась о бокал Тавернье. Тот смотрел на нее голодным взглядом, словно собираясь сейчас же вскочить и помчаться на поиски видеоплеера.
— Что там? — спросил Тавернье.
— Увидите, _— сказал Орсини и добавил: — Думаю, вам будет интересно. Однако просмотр советую устраивать в одиночестве и впечатлениями ни с кем не делиться.
Тавернье обвел взглядом зал. Народу, как всегда, было порядочно, но вечерний наплыв еще не наступил, и собеседникам не приходилось повышать голос, дабы слышать друг друга.
—Что вы озираетесь, — возьмите кассету и спрячьте, — прошипел Орсини сквозь зубы.
Тавернье мог бы поклясться, что на них никто не смотрел, но все же поспешно повиновался, убрав кассету во внутренний карман куртки. После этого он залпом осушил свой бокал и перелил в него пиво из банки. Орсини неторопливо потягивал виски из третьего стакана и явно не собирался уходить, хотя и не делал попыток оживить беседу.
—
— Наемники, «гориллы», «дикие гуси» — это вы хотите сказать? — с усмешкой подхватил Орсини. — Люди, непригодные к созидательной деятельности, занимаются разрушением — это естественно.
— В том-то и дело, что вы не похожи на обычного наемника — я их повидал немало. Уверен — в мирной жизни вы легко могли бы найти себя. Не понимаю, что заставило вас предпочесть ваше ремесло, которое, скажу откровенно, внушает мне отвращение.
— Что заставило? Судьба, разумеется, — пожал плечами Орсини. Вдруг он весь подобрался, наклонился над столом и остро посмотрел в глаза Тавернье: — Скажите, друг мой, а вам не приходило в голову, что порой чюди, наделенные известными способностям" могут совершенно сознательно предпо-читать мирной жизни войну? Вы говорите о том, что мое ремесло внушает вам отвращение, ну а мне внушают отвращение сами интонации вашего голоса, когда вы об этом говорите. Сколько я слышал таких фраз! Так и чувствуется христианин, друг обездоленных и поборник прав человека — этакое стандартное прекраснодушное дитя западной демократии... Постойте, не перебивайте, я же вижу, что вам чертовски хочется вызвать меня на откровенность. Хочу объяснить вам кое-что, и позвольте начать издалека. Посмотрите на то, что происходит здесь. Уверяю вас — я не сочувствую ни одной из воюющих сторон, просто в христианскую армию мне, как европейцу, было легче завербоваться, потому я и оказался в их рядах. Я бывал в Ливане и до войны — уже тогда можно было предугадать, что случится нечто подобное. Христиане ничего не знают об исламской культуре, кроме кучки убогих штампов, а самое главное — и не хотят знать. Если бы я предложил им почитать Руми или Ибн аль-Араби-, они посмотрели бы на меня как на сумасшедшего. Зачем это делать, если для них все давно решено.и ясно? Они и о христианской-то культуре знают немногим больше. К тому же у них есть лидеры — наглые крикливые обманщики, потакающие тяге этих глупцов к самовозвеличению. Мусульмане тоже ничуть не лучше: другие религии для них — книга за семью печатями, и они предпочитают драться с христианами насмерть, нежели разобраться в том, с кем же, собственно, и из-за чего они воюют. Всякие ничтожные взаимные обиды в конечном счете только плод этого обоюдного идиотизма, на котором с такой легкостью вырастает ненависть. Основную массу воюющих всегда составляют ничтожества, не желающие ничему учиться, ничего понимать, зато страстно желающие господствовать над теми, кто не похож на них. И вы хотите, чтобы меня мучила совесть из-за того, что я пристрелю десяток-другой этих ослов? Да они только скорее образумятся, когда почувствуют на своей шкуре то, что сами готовили другим.
Орсини замолчал и в несколько неторопливых глотков допил третий стакан виски. Выпитое на нем никак не сказывалось, разве что в синих глазах появился стеклянный блеск да его движения, когда он закуривал, стали чересчур медлительны и округлы.
Тавернье заметил:
— Ну хорошо, пусть война — это дело быдла, но зачем в нее ввязываться таким людям, как вы? Себя-то вы, как я понимаю, к быдлу не причисляете?
— Вы угадали, — засмеялся Орсини. — Но только я не говорил, что война — удел одних ничтожеств, — вовсе нет. Их удел — вражда и ненависть, произрастающие из скудоумия, от которых до войны рукой подать. Но когда война все же разгорается, глупо стоять от нее в стороне; — она от этого не погаснет. Наоборот, если вы хотите остаться человеком в высоком смысле слова, вы обязаны воевать.
— Что вы такое говорите! — возмутился Тавернье. — Да война — это отрицание человечности!
— Не обижайтесь, но меня тошнит от людей, постоянно изрекающих правильные вещи, — сказал Орсини. — С одной стороны, война основана на человекоубийстве, и поэтому с вами трудно спорить. А с другой стороны, столько самопожертвования, сколько я видел на войне, вы никогда не увидите в мирной жизни, а разве не оно — первый признак человечности? А отвага, терпение, хладнокровие и еще десятки других прекрасных качеств — разве война не вырабатывает их во сто крат быстрее, чем мирная жизнь? Я сейчас говорю не о тех, кому суждено оставаться безликой массой и в дни мира, и в дни войны, — я говорю о людях, способных к развитию, об аристократии человечества. Война всегда была делом аристократии, будь то аристократия
крови или аристократия духа. Мои предки занимались войной тысячу лет, но никто не мог бы их упрекнуть в недостатке благородства.
— Я никогда не соглашусь с вами, — горячо возразил Тавернье. — Можете называть меня узколобой посредственностью, но я никогда не примирюсь с мыслью о том, будто для лучшей части человечества война — это самоцель.
— Опять вы меня не поняли, — поморщился Орсини. — Война не самоцель, а кузница, в которой выковывается аристократия человечества, и тот, кто чувствует в себе высшие задатки, должен знать, что в полной мере развить их сможет только на войне. Кроме того, не забывайте, что любые принципы нуждаются в защите, а следовательно, предполагают войну. Массу побуждают к насилию лишь ее низменные инстинкты, и на войне представителям массы цена невелика, зато аристократия всегда знает, за что она воюет.