Смерть и возвращение Юлии Рогаевой
Шрифт:
Нет, он не хочет оставлять никаких сообщений. Он передумал. Он не станет сообщать Старику, что расследование приближается к концу. Пусть себе еще немного поволнуется. Однако, пересекая незримую, хотя и вполне ощутимую, границу между восточной и западной частями города, он вдруг решает включить радио, чтобы поймать прямую передачу из филармонии. Ага, вот она. Нет, это не Малер. Музыку Малера он всегда узнаёт. Но что-то очень похожее, тоже вызывающее неудержимое желание дирижировать самому. Энергично размахивая одной рукой, он разгоняет машину по подъему к площади Независимости, потом проносится мимо дома матери и под резким углом сворачивает к школе, где когда-то учился. Может, он и припомнил бы имя композитора, но, увы, — Иерусалим не так велик, чтобы его хватило на целую симфонию. Вот он уже в районе Нахлат-Ахим, тут за углом начинается тот самый рынок, где она погибла. Переулок под названием Уша, который указан в ее анкете.
Это должно быть где-то здесь — наверно, на спуске. Ему не хочется плутать по незнакомым переулкам, и он решает припарковаться на главной улице. Сует мобильник в карман плаща и устало выходит из машины.
Мы
Но мы все закричали, что нет, к ней никто не приходил, мы бы увидели в окно, и тогда он покачал головой и спросил, где тут у нас зажигают свет и как ему пройти во двор, к этой пристройке, и тогда наша старшая сестра крикнула, что она сама пойдет с ним и всё ему покажет, а мы чтобы шли спать, потому что уже поздно. Но мы все испугались, что она пойдет сама с незнакомым мужчиной не из наших, и стали проситься, что мы тоже пойдем с ней, на минутку, только туда и обратно, чтобы она не оставалась наедине с мужчиной, так не положено, и тогда она сказала, чтобы мы накинули пальто, и мы все вышли с этим человеком и пошли с ним по лужам, чтобы показать ему ее пристройку, и, когда мы подошли к этому месту, там никого не было, даже табличку на дверях сорвало ветром, которую мы ей написали. Она еще тогда так улыбнулась по-хорошему, когда увидела, что мы ей придумали новое имя, из Торы, вместо «Юлия». А теперь этой таблички не было на дверях.
Глава восемнадцатая
«Так, первый ключ подошел», — думает Кадровик, открывая висящий на двери замок. Второй, надо думать, подойдет к чему-нибудь внутри. На его взгляд, расследование, начатое сегодня после полудня, близится к успешному завершению. Это та самая женщина, Юлия Рогаева, никаких дополнительных опознаний не требуется. Как не требуется, к сожалению, и никаких добавочных доказательств, что она всё еще работница пекарни. Хотя и погибшая. А что требуется, и немедленно, это отправить скорее домой этих шестерых малышек, которые стоят вокруг, дрожа от холода в своих коротких стареньких пальтишках. Шли бы вы домой, девочки. Вы очень мне помогли, огромное вам спасибо, особенно вашей старшей, но сейчас — марш в постель, а то еще простудитесь, и будет мне от ваших родителей.
Его решительный, хоть и по-доброму, с улыбкой отданный приказ вспугивает их, и они буквально вспархивают все разом, точно стайка птиц, заметивших внезапную опасность, — вспархивают и исчезают в глубине темного подъезда, больше не оборачиваясь на чужого человека, который тем временем открывает дверь пристройки и входит в холодное темное помещение, где, похоже, еще сохранился запах последнего сна еще недавно жившей здесь женщины.
Так, вот и выключатель. Слабая лампочка, подвешенная под самым потолком, едва освещает небольшую комнату. Он включает настольную лампу. Теперь можно кое-что разглядеть. Постель смята и разворочена, как будто какой-то страшный сон поднял эту Рогаеву в то последнее утро и вытолкнул ее прямиком к смерти.
На мгновенье он застывает в нерешительности — по какому праву он здесь? Впрочем, в этой истории копалось уже столько рук, что угрызения совести сейчас неуместны. Чем заниматься поисками самооправдания, лучше побыстрее и на деле доказать, что в пекарне тоже работают чуткие люди и они тоже способны на жалость, заботу и сочувствие. Так что главное сейчас — поскорее закончить с формальностями опознания. После этого они смогут поискать ее бывших родственников, а может быть, даже подумать о какой-то компенсации. Как он уже сказал тому лаборанту. Вот именно, о компенсации, почему бы и нет?
В ногах кровати стоит маленькая деревянная статуэтка. Босоногий монах в коричневом плаще с капюшоном, черная борода делает его лицо печальным. Он поднимает статуэтку с пола, ставит на полку и видит там маленький транзистор. Хорошо бы послушать, не кончился ли концерт. Он снимает перчатки и медленно крутит ручку настройки. Торжественные и медленные звуки заполняют маленькую комнату. Неловко усмехаясь, он перекладывает на кровать женскую кофточку, висящую на шатком соломенном кресле, осторожно усаживается в него, берет транзистор в руки и прикрывает глаза. В былые времена, часто бывая в разъездах и ночуя в гостиницах, он, как правило, не ложился раньше полуночи. Но теперь, переселившись к матери, завел себе привычку подремать несколько минут перед вечером, как раз во время последних известий, чтобы потом, на свежую голову, отправиться в центр города, заглянуть в какой-нибудь паб в поисках нового знакомства. Сегодня работа весь вечер неотступно тащится за ним следом, так что всё, что он может себе позволить, — такую вот короткую, символическую передышку. И где? В доме погибшей женщины.
Дверь, что за его спиной, и окно впереди закрыты, сам он всё еще в плаще и теплом шарфе, но его почему-то пробирает озноб. Он встает, осматривается и видит, что окошко в крохотном туалете осталось открытым, потому что к его раме привязана бельевая веревка, протянутая от пристройки во двор, к недалекому забору. При свете луны, то и дело скрываемой быстро бегущими облаками, он различает развевающееся на ветру женское белье. Если никакой знакомый так и не найдется, придется послать сюда Секретаршу, пусть наведет здесь порядок, она наверняка обрадуетя возможности оторваться от своего компьютера. Но пока что эту веревку нужно снять. Он выходит во двор, огибает маленький сарай, который в этот поздний час, при свете луны, напоминает зачарованную хижину из детской сказки, пробирается между обломками старой посуды и какими-то досками, отвязывает веревку, собирает промокшее, покрытое налипшими листьями и подтеками грязи белье, вносит его в дом, складывает в раковину в туалете и, мгновение поколебавшись — входит ли и это в его полномочия? — споласкивает эту грязную жалкую кучку под краном. Вода в кране, к его удивлению, постепенно согревается — тот, кто сдал эту хибару под жилье, все-таки позаботился подсоединить ее к центральному отоплению.
Сквозь тонкую перегородку он слышит звуки симфонии, неуклонно приближающейся к заключительной коде. Он оставляет белье в раковине, только потуже закручивает кран, и возвращается в комнату, несколько жалея, что вообще снял это белье с веревки, и сурово наказывая себе больше ни к чему тут не прикасаться. Не хватает еще, чтобы сюда заявился какой-нибудь ее знакомый и обвинил его в исчезновении чего-то такого, чего здесь никогда и не было.
Он снова усаживается в соломенное кресло. Душою он сейчас там, в зале филармонии, вместе с симфонией, которая постепенно поднимается к величественному концу, но взгляд его тем временем скользит по окружающим предметам, фиксируя бросающиеся в глаза детали. Постель оставлена в полном беспорядке — может быть, в то судьбоносное утро она рассчитывала вернуться с рынка и еще ненадолго прилечь? — но всё вокруг прибрано с той подчеркнутой аккуратностью, которая часто отличает бедных людей. На столе чистая тарелка, возле нее сложенная вдвое салфетка, как символ предстоящей трапезы, которая так и не удостоилась быть последней. Два цветка на тонких стебельках стоят в стеклянной банке — свежие, будто только что сорваны, хотя вода в банке высохла совсем. Ни одной фотографии на стенах, даже тех людей, что упоминались в записанной с ее слов биографии. Ни сына, которого его отец так решительно вызвал назад, ни того пожилого сожителя, который бросил ее здесь и вернулся обратно, ни даже старой матери, которая вроде бы хотела к ней здесь присоединиться, — никого. Лишь один-единственный рисунок — простой набросок углем, без рамки, произведение явного любителя, может быть, это она же и рисовала. Маленький безлюдный переулок — такие бывают в Старом городе — мягким поворотом ведет к тени каменного здания, увенчанного полусферой купола и небольшой башенкой на углу.
Торжественная музыка вторгается в тишину мощным и неразрешенным диссонансом, и маленький транзистор, напрягаясь из последних сил, пытается передать громовую мощь завершающих пассажей. Кадровика вдруг озаряет — он узнаёт композитора. Это он, нет сомнения. Только этот набожный и сухой немец мог позволить себе так утомить своих слушателей.
Он доволен, что узнал автора. Уж теперь он удивит Старика! Мало того что за один вечер справился с порученным ему делом, так еще ухитрился одновременно послушать тот же концерт, что и он, — правда, не сумел, к сожалению, распознать, Седьмая это была симфония или Восьмая. Да, Старик наверняка удивится. Эта мысль так веселит Кадровика, что он даже потирает руки. И оглядывается снова, перед тем, как уйти. М-да, комнатушка, конечно, убогая, и приютилась на задах, чуть ли не на дворовой мусорной свалке, да и район тоже не ахти — сплошь религиозный и рядом с рынком, но ему почему-то начинает здесь нравиться. Интересно, сколько они просят за такую дыру? А впрочем, зачем ему это. Главное, что формальное опознание завершено, остается подписать протокол, и завтра утром труп погибшей отошлют наконец в Абу-Кабир. «Эх, Юлия Рогаева! — вдруг произносит он в пустоту. — Прощай…» И ему вдруг становится невыносимо жаль эту одинокую немолодую женщину, которая прошла мимо него так незаметно, что он даже не обратил внимания на обаяние ее улыбки.