Смерть инквизитора
Шрифт:
Зам поднял указательный палец правой руки, медленно и категорично поводил им из стороны в сторону.
— Нечаянно, профессиональный тик… Хочу задать вам лишь один вопрос, на который и не жду ответа.
— Тогда зачем же задавать?
— Потому что оба мы не идиоты.
— Благодарю вас. Итак, вопрос.
— Историю с «детьми восемьдесят девятого года» вы придумали сами или вам ее преподнесли готовенькую?
— Я отвечу так: мы ее не придумывали.
— Стало быть, ее вам выдали в готовом виде?
— Возможно… Подозрение такое у меня имеется, но только подозрение.
— И у вашего Шефа?
— Думаю, нет. Но лучше спросите сами.
У Известного Журналиста был теперь недоверчивый, озадаченный вид. Он
— Я ожидал, что вы откажетесь отвечать, а вы ответили, думал, станете опровергать мои подозрения, а вы добавили к ним свои. Что же происходит? — Ум Журналиста — это отражалось на его лице — представлял собой устройство, способное производить выбор, корректировку, возврат назад, а при столкновении с препятствиями останавливаться. — Что же происходит? — с беспокойством повторил он.
— На мой взгляд, ничего. — И, желая задеть: — А о любви к истине вам слышать не приходилось?
— В самых общих чертах. — Журналист проговорил это с пренебрежительной иронией, будто только так — цинично согласившись — и можно было среагировать на оскорбление — сверху вниз.
— Ну да, ну да, — подлил Зам масла в огонь. И добавил: — Так или иначе, надеюсь завтра прочитать вашу статью с изложением всех подозрений и сомнений, которые я, выразив свое личное мнение, подтвердил.
Известный Журналист от гнева стал багровым:
— Прекрасно знаете: такого я не напишу.
— Откуда же мне это знать? Во мне пока еще не иссякла вера в род человеческий!
— Оба мы в одной лодке. — Сквозь раздражение проглянула готовность уступить, усталость.
— Ошибаетесь: я уже высадился на необитаемый остров.
* * *
Разговор этот вывел его из себя, но боль отступила: она затаилась, будто зверек — маленький, хищный, нечистый, — в единственной точке его тела, его существа. И он мог теперь, как сказал под конец разговора, любоваться пустынным островом, размещать на нем, будто на карте, давние грезы, воспоминания давней поры, так как переживания детства и отрочества стали для него уже далеким прошлым. «Остров сокровищ» — кто-то сказал, что чтение этой книги предельно похоже на счастье. Вечером перечитаю, подумал он. Но он и так ее помнил до тонкостей — читанную столько раз в подаренном ему когда-то старом неказистом издании. Множество книг потерял он, переезжая из города в город, из дома в дом, но только не эту. Издательство «Аурора», желтоватая бумага, с годами будто иссушившая и обесцветившая шрифт, на обложке — безвкусно размалеванный кадр из черно-белого фильма: какой-то манерный и маловыразительный Джим Хокинс и незабываемый Джон Сильвер в исполнении Уоллеса Бири. Не мог забыться и его Панчо Вилья, так что, посмотрев одну или другую картину, немыслимо было, читая Стивенсона или книгу Гусмана о мексиканской революции, представлять себе героев иначе, как с наружностью, жестами и голосом Уоллеса Бири. Он стал думать о том, чем было кино для его поколения и продолжает ли оно оказывать такое действие на нынешнее или теперь эту роль выполняет его уменьшенный — несносный, — телевизионный вариант.
Он возвратился к острову. Перед ним предстал другой герой — Бен Ганн. Ум его был настолько свободен, настолько разгружен и подвижен, что в связи с Бен Ганном благодаря припомнившейся вдруг детали ему пришло одно соображение по поводу рекламы, наводнявшей мир. Тратились, конечно, на рекламу и производители пармезана, но творцы ее ни разу не вспомнили про табакерку доктора Ливси. Он представил, какой можно было бы сделать плакат или рекламную страницу: доктор Ливси протягивает раскрытую табакерку, где лежит кусочек пармезана, — протягивает потребителям, как в романе — обожавшему сыр Бен Ганну. «Этот питательный сыр вырабатывается в Италии», — заявляет доктор, или что-нибудь в подобном роде.
Взгляд его падал теперь на «Рыцаря, Смерть и Дьявола». Бен Ганн в описании Стивенсона, пожалуй, несколько походил на дюреровскую Смерть, и сходство это придавало ей оттенок гротеска. Его всегда слегка смущало, что Смерть выглядит усталой — будто бы она устало, медленно приходила к тем, кто утомился жить. Устала Смерть, устал и ее конь, так не похожий на коней «Триумфа смерти» и «Герники». А Смерть, несмотря на грозную мишуру из змей и клепсидру, выражала собою скорее нищенство, чем триумф. «Оплачивают смерть, живя». Попрошайку — выпрашивают. Что до Дьявола, он, тоже утомленный, в дьяволичности своей был жуток до неправдоподобия. Слишком веским алиби служил он людям, вот и пытались они теперь вернуть ему былую силу — шоковой терапией богословия, воскрешенными учениями, парапсихологической и метафизической практикой. Но Дьявол так устал, что оставлял все людям, управлявшимся лучше него. А Рыцарь? Куда он ехал весь в броне, такой неколебимый, таща за собой усталого Дьявола и отказывая в милостыне Смерти? Суждено ли ему добраться до вершинной цитадели, огражденной стенами, — цитадели верховной истины, верховной лжи?
Христос? Савонарола? Нет же, нет. Быть может, Дюрер поместил в броню не что иное, как подлинную смерть, подлинного дьявола; жизнь же верит, что надежно защищена — доспехами и оружием.
От мыслей этих, проносившихся потоком в его воспаленном сознании, он почти впал в забытье, так что вошедший Шеф с порога подтвердил:
— Вам и в самом деле худо. — Заметив, что он угасает, что он терпит муки, Шеф при необходимости переговорить с ним уже не вызывал его к себе; Зам отдавал должное его заботе, но не без толики раздражения.
— Не настолько, как хотелось бы, — ответил Зам, очнувшись, но вместе с ним очнулась и боль.
— Что вы такое говорите?! — притворно возмутился Шеф, вполне уразумев: он хочет, чтобы страдания его достигли того предела, за которым он уже не сможет их ощущать. Но настроение у Шефа было слишком радужным, чтобы позволить чужим мыслям его омрачить, и потому:
— Видали? Что скажете?
— Безусловно, — медленно проговорил Зам, наслаждаясь своим ехидством, — наказать его как-то надо: может быть, вменить ему в вину помимо клеветы на самого себя еще распространение ложных измышлений с целью нарушения общественного порядка…
— Что вы такое говорите?! — на сей раз не формально — крик души.
— То, что говорил с самой первой минуты: если мы будем играть на руку «детям восемьдесят девятого года», будем способствовать их возникновению, то история эта не кончится никогда, пойдут новые жертвы — не только убитые, но и субъекты вроде того, который угодил к вам сейчас.
— Что вы такое говорите? — снова скорбно, почти с мольбой. — У нас в руках одно из звеньев цепи, а вы хотите так вот попросту его отпустить.
— Верно вы сказали: звено цепи. Но это цепь из глупости и боли, прямо противоположного свойства, чем представляется вам… Сделайте милость, послушайте минутку… Парень этот будет отпираться сегодня, возможно, завтра, еще неделю, ну месяц, но в конце концов признается, что принадлежал к числу «детей восемьдесят девятого года» — революционной подрывной группировке. Скажет, что раскаивается, прямо локти кусает, и — с нашей помощью — назовет одного-двух-трех своих компаньонов, сообщников… Не знаю, тех ли, кто ему симпатичен, или кто, напротив, неприятен — этот психологический механизм еще не вполне изучен… Во всяком случае, мы получим другие звенья цепи… А тем временем, как легко можно представить, наши люди будут допрашивать преподавателей, школьных служителей, барменов, владельцев дискотек и хлеботек — есть теперь такое слово, и меня оно приводит в ужас: по-моему, оно оскорбляет и хлебные лавки, и библиотеки. Допрашивать, конечно, с целью получить как можно больше имен тех, с кем этот парень водил компанию… Если он не дай бог примется играть в молчанку и никаких имен не назовет, список, полученный в ходе следствия, даст нам возможность выбрать самим…