Смерть инквизитора
Шрифт:
— Вы имеете в виду, что жертвой мог бы стать не Сандос, а кто-то другой, скажем так, обладающий теми же качествами, но поскольку Сандос докучал чуть более прочих возможных жертв, выбор пал на него.
— Совершенно верно.
— Так же думаю и я. Послушав Ауриспу, я сразу сказал своему Шефу — который, разумеется, не принял мою дилемму в расчет: вопрос в том, «дети» ли восемьдесят девятого года возникли, чтобы покончить с Сандосом, или же Сандос был ликвидирован для того, чтобы появились «дети восемьдесят девятого года». И я теперь склоняюсь к тому, что, как говорите вы, убиты были сразу два зайца, главный из которых — появление «детей восемьдесят девятого года»… Но каковы мотивы?
— Мотивы? Я сказал бы, стародавнее прорицание и не столь давнее порицание, нам это ясно поневоле… В детстве мы не столько узнавали, сколько чувствовали
— То есть можно заподозрить, что есть тайный конституционный документ, первая статья которого гласит: «Безопасность власти зиждется на опасности, угрожающей гражданам».
— В действительности — всем гражданам, включая тех, кто, сея опасность, мнит себя в безопасности… Это вот и есть та глупость, о которой я говорил.
— Выходит, мы — участники sotie [115] … Но, возвращаясь к текущим делам: вам наверняка известно о записках, которыми обменялись как бы в шутку на том банкете Ауриспа и Сандос… Что вы об этом думаете?
115
Букв.: глупость (фр.).
— По-моему, факт примечательный, но вряд ли сейчас мыслимо сделать на сей счет достоверные выводы. Что и говорить, сомнительный факт, и прояснить картину можно, лишь установив, какую роль играет в этом деле Ауриспа… Если первостепенную, если стоит во главе, тогда наверняка он рассчитал, что благодаря игре с записками сразу сойдет со сцены — как и произошло; а если вспомогательную, то вполне вероятно, что о времени проведения акции он не знал и игра была случайной, вышло неожиданное и в конечном счете удачное совпадение.
— Я исходил бы из того, что он стоит во главе.
— Возможно, возможно, — проговорил Риети, но как будто уступая из вежливости. Он явно знал больше, во всяком случае, считал, что знает. Но настаивать не следовало, лучше уж тогда:
— Еще один вопрос — быть может, самый в данном случае бестактный: вас, скажем так, по должности, исходя из ваших служебных обязанностей (отныне никаких намеков, наступил час истины также для их знакомства — или дружбы), интересуют больше дела Сандоса до вчерашнего дня или дела Ауриспы?
— К сожалению, обоих, но больше — до вчерашнего дня, как вы сказали, — дела Сандоса, — с выражением брезгливости, относившимся, быть может, не только к этим делам, но и к самому себе.
* * *
Когда он возвратился, все здание гудело, как ошалевший улей. Один из «детей восемьдесят девятого года» был схвачен в телефонной будке. Произошло почти невероятное. Некий глухонемой сидел на скамейке в окраинном сквере, перед ним метрах в трех-четырех находилась телефонная будка; по телефону говорил какой-то парень, который нервно поворачивался то в одну, то в другую сторону. Наблюдать за ним было все равно что за рыбой в аквариуме — но не для глухонемого, привыкшего угадывать слова по губам. Поэтому он считал у парня с губ раз десять «дети восемьдесят девятого года» и по нескольку раз «революция» и «доблесть». У глухонемого в руках была газета, где как раз шла речь о «детях восемьдесят девятого года», а в кармане — толстый ярко-красный фломастер. Написав на газете: «Дитя восемьдесят девятого года — в телефонной будке», он отправился на поиски полицейского. Нашел в конце концов регулировщика: пистолет у того на ремне висел, но для подобной операции он подходил как нельзя меньше. Прочитав надпись, полицейский в самом деле испугался; он попытался не принимать ее всерьез, отшутиться, спровадить глухонемого, потрепав его по щеке, но поскольку тот упорно делал взволнованные, полные драматизма жесты, полицейский все же двинулся за ним к телефонной будке.
Парень находился по-прежнему там и продолжал говорить: он излагал секретарю одной из газет, обученному, как стимулировать подобные телефонные монологи, суть едва прочитанной им главы «Французской революции» Матьё. Так как на памяти парня полиции еще не удавалось захватить с поличным никого из тех, кто звонил, чтобы признаться в совершении террористического акта или похищении человека, сколько бы ни длился разговор, он хотя и нервничал, но чувствовал себя вне опасности. Полицейский дожидался конца разговора за стволом магнолии; потом бесшумно приблизился к парню сзади и приставил, нажимая с силой, пистолет так, чтобы тот явственно мог ощутить его спинным хребтом, — к счастью для «дитяти восемьдесят девятого года» и для самого себя позабыв снять его с предохранителя. Так, в сопровождении глухонемого, он и отвел парня в ближайший полицейский участок, располагавшийся не столь уж близко, если нараставшей позади толпе — пока дошли до места назначения, образовалось целое шествие — ему пришлось не раз объявлять, что этот парень — предполагаемое «дитя восемьдесят девятого года», непременно добавляя в соответствии с требованием закона слово «предполагаемое», которое, как известно всем, в языке газетчиков является синонимом безусловной виновности. Так что в какой-то момент от доносившихся сзади выкриков он покрылся испариной в страхе, что медленному совершению правосудия толпа предпочтет скорый суд, и тогда не поздоровится и ему, вынужденному отстаивать правосудие медленное.
Добравшись наконец с грехом пополам до полицейского участка, все трое — «дитя восемьдесят девятого года», полицейский и глухонемой — сели в полицейскую машину и отправились в Управление.
Теперь этот парень находился в кабинете Шефа. Он попытался опровергнуть содержание телефонного разговора, но рядом был глухонемой, исполненный решимости записать — хотя и с пропусками — произнесенный парнем текст. Наконец тот сдался, но стал утверждать, что пошутил. Это была еще не правда, поскольку он действительно считал, что его звонок зачислил его в «дети восемьдесят девятого года» или по крайней мере в кандидаты; но будь то шутка или маниакальная жажда самоутверждения, достаточно было только взглянуть на парня, чтобы убедиться: к убийству адвоката Сандоса он отношения не имел. Именно это подумал Зам, едва лишь приоткрыв дверь в кабинет Шефа. Парень выглядел удрученным, а от массивной головы Шефа исходил ореол трудного счастья бегуна, достигшего первым цели.
Он осторожно притворил дверь, в просвет которой сразу же устремились исступленные, жадные взгляды сгрудившихся в коридоре хроникеров. Среди них, вздыбленный и взмыленный, как чистокровный жеребец, случайно оказавшийся в одной конюшне с жалкими клячами, находился Известный Журналист. Благодаря статьям, к которым еженедельно припадали аморальные моралисты, за ним утвердилась слава человека сурового и непримиримого, что весьма повышало его цену в глазах тех, кому требовалось покупать отсутствие внимания и молчание.
Зам направился к своему кабинету, но Известный Журналист его остановил и попросил о беседе — «недолгой, совсем недолгой», — счел он нужным уточнить. Зам сделал жест, выражавший не столько согласие, сколько покорность, и толпа вокруг недовольно загудела.
— По личному вопросу, — сказал Известный Журналист, и из толпы донеслись недоверчивые, ироничные «ну, еще бы», «разумеется», «ясное дело».
В кабинете они уселись по разные стороны стола, заваленного бумагами, книгами, пачками сигарет, и безмолвно мерили друг друга подозрительными взглядами, будто соревнуясь, кто кого перемолчит, пока Известный Журналист не вынул из кармана блокнот, а из другого — карандаш.