Смерть инквизитора
Шрифт:
Мне нечего было рассказать ему — наоборот, мне хотелось поговорить с ним об убийстве. Но едва я коснулся этого предмета, он уклонился от разговора с небрежной рассеянностью, то ли притворной, выказываемой в силу профессиональной привычки, ставшей правилом, то ли искренней, вызванной тем, что интерес к делу, к своей задаче был для него тесно сопряжен с досадой на этот поздний вызов, на это окружение священников и политиков, из-за которого ему приходилось вести следствие с осторожностью, щепетильностью и осмотрительностью, необычными для него (в этом я не мог сомневаться, все
Министр был приветлив до крайности, мой однокашник не уступал ему. После обмена изощреннейшими любезностями министр сказал наконец:
— Господин прокурор, вы, я полагаю, захотите выслушать впечатления каждого из нас, потому что ни о чем, кроме впечатлений, мы не сможем, я думаю, вам сообщить… Но ведь нас так много, вы сами видите… Позвольте спросить вас, нельзя ли отложить это на завтра, на любой утренний час, какой вам угодно будет назначить…
— Конечно, конечно, — поспешил согласиться Скаламбри.
— Благодарю вас, — сказал министр. Он замер на минуту, сосредоточенно рассматривая физиономию Скаламбри, как рассматривают карту, пытаясь найти на ней много раз слышанное название, знакомую деревню. Потом протяжно вздохнул и в самом конце вздоха бросил: — Как все запутано!
— Я ничего еще не знаю, — осмотрительно ответил Скаламбри. — Кроме того, само собой, что сообщил мне комиссар: личность убитого, факт выстрела, огнестрельное оружие…
— Человека такой безупречной нравственности. А его щепетильность, его принципиальность были…
— Образцовыми, — закончил Скаламбри.
— Поистине образцовыми, — сказал министр, как будто чувствуя опасность, что без этого «поистине» в прилагательном «образцовое» вдруг заиграют грани недоверия и иронии.
— Именно поэтому, — заметил Скаламбри, — дело рискует стать, как вы удачно выразились, запутанным… Как тут не то что найти, а хотя бы вообразить мотивы преступления?
— М-да, вы правы, ни найти, ни вообразить… Но я позволю себе предвосхитить ваш вывод: никаких мотивов и не было.
— Мотивы есть всегда, господин министр, всегда: ничтожные, безумные, невидимые взгляду нормального человека — но дни есть.
— Вот именно, — согласился министр, — вот именно, ничтожные или безумные… Наш дорогой Микелоцци мог стать, бедняга, только жертвой безумия. — Имя Микелоцци прозвучало у него как всхлип.
— Незаменимый человек, — заметил Скаламбри, единственно чтобы показать, что и он разделяет скорбь министра.
— Незаменимый, — как эхо отозвался министр, вызвав в моей памяти другое, более далекое эхо: великая книга Коллоди, кот, каждый раз повторяющий последнее слово лисы. — Подумайте, он отказался от парламентского мандата, чтобы занять место президента ФУРАС.
— Благородная жертва!
С первых же реплик мне стало казаться, что передо мной разыгрывают пьесу Ионеско. Но что слишком, то слишком: эти двое были так поглощены друг другом, что напоминали парочку, обнявшуюся на скамейке бульвара Сен-Жермен, среди потока прохожих в час пик, и я скромно удалился.
Повар, к которому я присоединился, все еще был встревожен. Я ободрил его и пожелал ему спокойной ночи, после чего отправился к себе в номер и часов до трех ночи все еще слышал время от времени гомон — нетерпеливые голоса полицейских.
Проснулся я в девять. Сперва с таким чувством, будто все случившееся вчера мне приснилось. Но потом это дошло до моего сознания, так как, едва открыв окно, я получил всему подтверждение: на площадке расхаживали полицейские, стояли серо-зеленые машины полиции, и там, где вчера упал достопочтенный Микелоцци, был очерчен мелом зловещий контур, а внутри контура виднелось терракотово-красное пятно, по форме и расположению напоминавшее легкие.
Из постояльцев гостиницы на площадке не было видно никого: то ли они сидели по номерам, как я, то ли продолжали свои упражнения.
Я вышел из номера: тишина в коридорах заставляла вспомнить о монастыре; только приближаясь к лифту, к лестницам, я слышал низкий, глухой гул, как бы доносившийся из-под земли.
Все столпились в холле. Отдельные группки казались сверху завитками непрерывной кривой, обегавшей по касательной каждую группу и объединявшей все их в извилистый узор. Нечто вроде рисунка Стейнберга.
Мой взгляд обегал завитки, пока я не обнаружил, что прокурор, занявший кабинет дона Гаэтано, уже начал допрос. Скаламбри попросил, чтобы вышли вперед те, кто шел в одном ряду с достопочтенным Микелоцци в тот миг, когда достопочтенный Микелоцци упал после выстрела; но никто вперед не вышел. Прокурор в сдержанных выражениях изъявил свое порицание; все согласились с ним и стали порицать друг друга.
— Как это возможно? Неужели можно забыть, стоял с тобой рядом бедняга Микелоцци или нет?
Но вопрос этот задавали даже те, кто, должно быть, находился с ним бок о бок: значит, люди либо и вправду забыли, либо увиливали, за исключением стрелявшего, у которого были все основания скрываться. Так или иначе, прокурор начал допрос в алфавитном порядке, а у двери ждали вызова даже те, чья фамилия начиналась с «z», хотя очередь до них дошла бы в лучшем случае поздно вечером.
Скаламбри был в классе одним из первых учеников, может быть, и на конкурсных экзаменах в судебном ведомстве он был одним из первых в списке, но в ремесле следователя он не был асом. Ему надо было бы начать с меня и с повара, так как мы находились вне колонны, а потом попытаться восстановить ее строй, воззвав к памяти каждого. А так он только сеял панику, и все пытались выйти из-под огня.
Я пробрался к двери кабинета. На страже перед ней стоял полицейский, который вообразил, что предотвратит мое вторжение словами:
— Извините, но вам придется обождать, пока господин прокурор вас вызовет.
У меня не было желания проникать за дверь, но помеха немедленно пробудила его. Я вытащил из кармана записную книжку, нарисовал — в манере Стейнберга — колонну молящихся, написал внизу: «Нужно восстановить колонну» — и передал послание полицейскому.
— Я отдам записку, как только меня вызовут, — пообещал он.