Смерть инквизитора
Шрифт:
После ужина сотрапезники потянулись из гостиницы, и я увидел, что все постепенно собираются вокруг дона Гаэтано: не случайно, а потому, что им так заранее предписано. Мое плохое настроение уступило место любопытству.
Сперва встали в кружок. Потом — по-видимому, когда убедились, что все в сборе, — кружок рассыпался и превратился в квадрат. Дон Гаэтано, бывший средоточием кружка, оказался в середине первой шеренги квадратной колонны. Выстроившись, они постояли секунду неподвижно и в молчании, потом раздался голос дона Гаэтано:
— Во имя отца, и сына, и святого духа. Аминь!
И колонна двинулась с места. Я уже говорил, что площадка была просторной; еще просторней она казалась оттого, что почти все фонари на ней были погашены. Колонна промаршировала от
Рядом со мной кто-то сел. Сперва я не обратил внимания, но потом, услышав тихий смех и язвительный шепот, обернулся. Пришедший был без пиджака, с заткнутой за воротник салфеткой; другой салфеткой он вытирал себе лицо и голову.
— Я приезжаю сюда каждое лето, — сказал он мне, — чтобы не пропустить это зрелище, хоть они мне и плохо платят. Нет, вы поглядите на них! — Он засмеялся коротко и язвительно, потом сказал быстро, как в кинотеатре, когда не хотят потерять нить действия или упустить появление нового персонажа: — Я повар. — И он погрузился в созерцание, лишь иногда верещал от удовольствия.
И недаром. Они того заслуживали: это хождение взад-вперед по затемненной площадке — не размеренным шагом гуляющих, но ускоренным маршем, словно все боятся темноты и спешат к освещенной полосе, примыкавшей ко входу в гостиницу (и тут в самом деле шаг колонны замедлялся, она как будто мешкала пуститься в путь, обратно в темноту); эти голоса, выкрикивающие «Отче наш», «Богородица», «Славься» с каким-то истерическим надрывом; голос дона Гаэтано, звучавший в очередь с ними, отдельный и холодный, такой, что произнесенные им слова, вроде «тайная весть», «таинство спасения», «древний змий», «меч, пронзающий душу», приобретали вещественный смысл, становились из метафор предвестьями событий, которые должны в скором времени совершиться и уже совершаются в этом месте, на границе этого мира и ада, на границе, каковой была гостиница «Зафирова пустынь». В такие минуты даже тем, кто, как повар и я, видели только низкое шарлатанство и гротеск, открывалось в этом хождении взад-вперед среди темноты и в чтении молитв как бы нечто истинное: истинный страх, истинное сокрушение — словом, что-то причастное подлинной сути духовных упражнений, как будто их участники испытывают искреннее отчаяние среди смятения в одной из злых щелей, в миг преображения. И невольно приходила на память та дантовская щель, где несут кару воры.
— Как вам понравилось чтение Розария? — спросил меня на следующий день дон Гаэтано.
— Очень понравилось.
— Я так и знал.
— Жаль, что всего двое зрителей получало удовольствие: повар и я.
— Повар… Да, я знаю, он заядлый… Умный человек, это видно по тому, как он готовит, но антиклерикал остервенелый, на старый лад. Не думаю, чтобы он был коммунистом: республиканец или социалист, наверное… Но вы ошибаетесь, что только двое получали удовольствие: я был третьим.
— Позвольте задать вам один вопрос.
— Пожалуйста.
— Что вы за священник?
— Обыкновенный, такой же, как и все.
— Не могу согласиться.
— А вы много священников знаете?
— Немало. Знал прежде: в детстве, в юности. В маленькой деревушке. Двух или трех хороших и еще с десяток плохих. Хорошие — это те, что не совали нос в чужие дела, не слишком много брали за венчания, похороны и крестины, как-то украшали — то есть портили — свои церкви и не давали повода для сплетен. Плохие — это были скупые и жадные, они позволяли своим церквам разрушаться, на исповедях подстрекали жен против мужей, и вокруг них постоянно толклись всякие урсулинки, «дочери Марии» и просто ханжи с деньгами. Но и хорошие и плохие были, безусловно, совершенно невежественны.
— Понимаю, вы ломаете голову, причислить ли меня к хорошим или к плохим. Так вот, я очень плохой.
— Нет, я ломаю голову не над этим.
— Над этим, и ни над чем другим. И вы бы давно причислили меня к плохим, если бы не маленькое затруднение: я вовсе не невежда… “J’ai lu tous les livres [98] …” Но могу избавить вас от этого затруднения: я плохой священник, который в отличие от ваших давних знакомых прочел очень много книг… Хочу сделать вам еще маленький подарок, он объяснит вам, что я отношу себя к числу плохих священников не из скромности, а по убеждению: хорошие священники — это как раз плохие священники. Церковь обязана тем, что она выжила, и не только выжила, но и восторжествовала в веках, не столько хорошим, сколько плохим священникам. Идее совершенства дает жизнь именно видимый образ несовершенства. Священник, погрешающий против святости сана или даже всем своим образом жизни ее отрицающий на самом деле ее подтверждает, возвышает, служит ей… Впрочем, эта истина достаточно банальная, я мог бы изложить ее тоньше и сложнее.
98
«Все книги я прочел» (фр.).
— Значит, самым великим папой был Александр VI.
— Это тоже банальность. Извините, но такого возражения я мог бы ждать от повара. Но я готов сражаться на вашей территории: да, Александр VI был великим папой malgr'e lui [99] . Спросите меня, кого я выбрал бы — Пия X или Александра VI…
— Вы выбрали бы Александра VI.
— Без сомненья. Но мы — не упускайте из виду! — не выходим за пределы нашего парадокса. А если мы за них выйдем, я могу сказать так: величие церкви, ее внечеловечность состоит в том, что в ней воплощен своего рода принцип абсолютного историзма — всякое внутреннее событие в ней, соотнесенное с внешним миром, непреложно необходимо и безусловно полезно, так же как и всякая личность, служащая ей и свидетельствующая о ней, как и каждая ступень ее иерархии, всякое изменение и преемство…
99
Помимо своей воли (фр.).
— Вы фанатик.
— А как я могу, по-вашему, не быть фанатиком в этом облачении? Если вы, конечно, разумеете под словом «фанатик» человека, для которого есть хоть что-то безусловное… Но моя уверенность — это вам, конечно, неизвестно — бывает столь же разъедающей, сколь и ваши сомнения… Одним словом, мы можем вернуться к парадоксу, если парадокс — это самая приятная для вас форма истины.
— Нет, не надо. Более того, скажите мне прямо и просто, что такое церковь.
— Хороший священник ответил бы вам: это община, созванная Богом; а я, плохой священник, отвечаю: церковь — это плот. Если угодно, плот «Медузы», но, во всяком случае, плот.
— Я помню картину Жерико, но почти не помню, что там произошло, на этом плоту, хотя года три назад прочел целую книгу. Что-то страшное, ведь он вошел в пословицу… Кто-нибудь на нем спасся?
— Пятнадцать человек из ста сорока девяти; может быть, слишком много… Нет, я говорю не о спасшихся на плоту «Медузы», я говорю о церкви. Десятая часть — это слишком высокий процент.
— А то, что эти пятнадцать человек сделали ради своего спасения?
— Это для меня неважно. То есть для меня это перестает быть важным, как только плот «Медузы» становится метафорой, а речь идет о церкви.