Смерть инквизитора
Шрифт:
— Вы не осмотрели еще как следует часовни, а ведь это и есть церковка пустыни… Как видите, мы все оставили, как было, — последний раз ее переделывали в семнадцатом веке… Зафирова пустынь! Вся эта история выдумана за письменным столом, во второй половине прошлого века, местным знатоком старины… Было предание, легенда о пустыннике со смуглым лицом и белой бородой, и аптекарь из нижней деревни дал ему имя Зафир. Я думаю, в голове у него все сошлось таким образом: было название местности — Зафу; Микеле Амари опубликовал незадолго до того свой перевод «Солван эль Мота» Ибн Зафира. Может быть, этот текст показался нашему аптекарю христианским: ведь когда вырывают какой-нибудь отрывок из целого, то в тексте, ничего общего с христианством не имеющем, частенько видят проблески христианства. Зафу, Зафир; Зафир звучит много лучше: сапфир, зефир… И
Он указал мне на картину, которую я до того времени не замечал: темнолицый бородатый святой, перед ним раскрытая книжища и дьявол с елейной и вместе с тем насмешливой миной, с рогами, красными, как освежеванная туша. Но больше всего поражало в лице дьявола то, что он был в очках: черная оправа, дужка, сжимающая переносицу. К тому же этот очкастый дьявол казался таинственным и страшным по той причине, что возникало ощущение, будто нечто подобное уже видено, а вот где и когда — вспомнить невозможно: то ли во сне, то ли в страшных детских фантазиях.
— На основе этой картины, — продолжал дон Гаэтано, — аптекарь и создал легенду: у этого праведника, Зафира, испортилось зрение, и дьявол приносит ему в подарок очки. Но у этих очков, само собой, есть дьявольское свойство: если святой их примет, то будет читать только Коран, даже читая Евангелие, или святого Ансельма, или Блаженного Августина. «Увы, но звуков твоих чистейших знак — он исказится, невнятною кириллицею станет…» — Эта неожиданная цитата меня удивила: дон Гаэтано читал того, кого я считаю последним из итальянских поэтов тех времен, когда в Италии была поэзия, читал его стихи на память. — А в этом случае — куфические письмена или как там еще называется шрифт Корана… Нечего и говорить, что Зафир, подозревая подвох, не принимает подарка и даже игнорирует присутствие дьявола… Но это полотно, как вы понимаете, есть только копия, и довольно грубая, с той картины Манетти, что находится в Сиене в церкви Блаженного Августина. Но вообще-то любопытная картина. Даже если мы отбросим выдумки аптекаря, в ней есть что-то тревожащее… Дьявол в очках! То, что хотел сказать Манетти, для его времени довольно обычно, но сегодня…
— То же, что тогда: всякое приспособление, помогающее нам лучше видеть, может быть только созданием и подношением дьявола. Я имею в виду для вас, для церкви.
— Толкование вполне в духе антиклерикализма, и к тому же старозаветного — вроде тех обществ, которые брали себе имя Джордано Бруно или Франческо Феррера. А я бы сказал иначе: всякое исправление природы не может не быть делом или приношением дьявола.
— Толкование вполне в духе садизма.
— Но де Сад был христианин, — сказал дон Гаэтано, отрываясь от созерцания картины и глядя на меня с удивлением — оттого, что я не знал такой вещи, что никто мне до сих пор об этом не сказал.
— Если это говорите вы… — Слишком откровенная ирония!
— Это говорю не я, — ответил дон Гаэтано резко.
Некоторое время он кружил по часовне, словно меня там не было, потом вернулся к картине. Я сердился на себя за то, что мое саркастическое «если это говорите вы» так банально, и старался придумать реплику столь же ироническую, но более тонкую; а дон Гаэтано, поднявшись на ступени алтаря, вытащил из бокового кармана очки, водрузил их на нос, встал на цыпочки и, наклонившись, стал исследовать правый угол картины. Когда он обернулся ко мне, чтобы сказать: «Здесь есть подпись, подите взгляните», у меня от изумления голова пошла кругом: его очки были точной копией очков дьявола. Он не заметил моего, наверняка очевидного, изумления или сделал вид, что не заметил, наслаждаясь им. Впрочем, я сразу же постарался ослабить удар — если нанести удар входило в его намерения, — я состроил мину, явственно означавшую: старый лицедей, прибереги трюк с этими очками для дураков из твоей паствы. Но и на этот мой переход от изумления к презрению он не отреагировал. Я подошел ближе, чтобы прочесть подпись. С трудом расшифровал буквы: б, у, т, а, с, у, о, к, о — Бутасуоко.
— Буттафуоко, — поправил меня дон Гаэтано, — вы не заметили второго «т» и прочли «ф» как «с»… Николо Буттафуоко, местный живописец. И по мнению другого знатока, жившего лет двести назад и не менее щедрого на выдумки, чем аптекарь, дьявол — его автопортрет, точный во всем, вплоть до рогов. Однажды, когда он писал Мадонну — а моделью ему служила одна шлюха, — ему пришло в голову пошутить: «Эта Мадонна начнет творить чудеса, когда у меня вырастут рога». И они у него выросли; так произошло первое в длинной череде чудес, сотворенных этой Мадонной… Но рога он вполне заслужил такой чудовищной живописью.
Дон Гаэтано снял очки и спрятал их на груди. И с наигранным безразличием человека, который нанес долгожданный удар, или кота, который съел канарейку, продолжал:
— С этим именем, Буттафуоко, всегда — и в подлинных, и в вымышленных историях — связывается некое зло или, во всяком случае, некий обман: этот художник, написавший свой автопортрет в обличье дьявола, Буттафуоко и Боккаччо, в новелле об Андреуччо из Перуджи… Как восхитительно исследование Кроче об этой новелле Боккаччо: он нашел в списках времен Анжуйской династии некоего Буттафуоко среди сицилианских изгнанников… — Пока мы шли в трапезную, он не переставал распространяться на подобные темы, держа меня под руку.
Там он опять усадил меня за свой стол. Места четырех священников занимали кардинал и трое епископов, и еще было подставлено два стула — для некоего министра и некоего промышленника. Мне было не по себе. Не потому, что я никогда не сидел за столом с министрами, промышленниками или прелатами (наоборот, дня не проходило, чтобы я не обнаруживал у себя за столом подобную особу или целый набор их); нет, меня тяготили место и время: гостиница, которую содержат священники, съезд католиков, собравшихся для духовных упражнений… Но мое удивление и ощущение собственной неуместности здесь были ничтожны в сравнении с теми же чувствами у моих сотрапезников — после того как дон Гаэтано нас познакомил (сделал он это безупречно, представив меня четырем прелатам, а министра и промышленника — мне). Может быть, они на миг поверили в мое обращение, но, когда кардинал протянул мне руку для поцелуя, а я унизил его жест до простого рукопожатия, на лицах их ясно выразилось ошеломление — относившееся, впрочем, к дону Гаэтано. Именно на него обратились тревожно вопрошающие взгляды; и дон Гаэтано объяснил, что я попал сюда случайно, из любопытства, чуть ли не в поисках приключений.
Поскольку все, что ни делал дон Гаэтано, могло иметь лишь благую цель, они успокоились. И каждый немедля счел своим долгом похвалить какую-нибудь мою картину: прелаты — виденные ими на выставках или в частных собраниях, министр и промышленник — принадлежащие им лично (значит, они у них были, и даже те, что я писал с теплыми ногами). Заговорили о живописи вообще; и тут же выяснилось, что, несмотря на сказанные мне лестные вещи, прелаты убеждены: истинно прекрасная живопись умерла лет сто назад, а последним художником был Николо Барабино (и в моей памяти всплыл образ Мадонны, «подобной прекрасной оливе», — олеография, висевшая у моей матери в головах кровати; с того дня, как я взял в руки карандаш, и многие годы подряд я копировал эту Мадонну: на взгляд матери — всегда великолепно, на собственный мой взгляд — под конец сносно) — и что для министра и промышленника живопись просто не существовала, пока на какой-то ступени их жизни и обогащения не возникла в качестве ценности, в которую вкладывается капитал. Потому они и не соглашались с прелатами: ведь в области антикварной торговли малые художники представляли собой ценность зыбкую и заранее неопределимую, а великие были вообще вне всякой реальной оценки, зато современники, великие или малые, были ценностью твердой и все время возраставшей. Кардинал возразил, что вот только великих среди современнков нет. И тут же добавил, без внутреннего убеждения:
— За исключением, разумеется, нашего друга, присутствующего здесь.
Я, также без внутреннего убеждения, стал обороняться и назвал Гуттузо. Кардинал сказал, что для величия нужно совсем другое. Но дон Гаэтано принялся хвалить у Гуттузо то «Распятие», что наделало скандал лет тридцать назад, а сейчас, по его словам, картину надеялись приобрести музеи Ватикана. Один из епископов спросил, почему был скандал.
— Потому что все персонажи изображены голыми, — ответил дон Гаэтано тоном насмешливого удивления перед теми, кого тридцать лет назад шокировала Голгофа, полная голых людей. Прелаты согласились, что раздеть Христа, Мадонну и всех скорбящих — дело вполне невинное, если невинно было намерение художника и воздействие картины; впрочем, ведь наше время не раз подвергало эту возвышенную трагедию куда более богохульному осмеянию. Все принялись было классифицировать проявления современного богохульства, когда один из епископов вновь вспомнил о Гуттузо и выставил оговорку, что он, мол, коммунист.