Смерть инквизитора
Шрифт:
Мы остались вдвоем со Скаламбри на крыше, палимой солнцем, которое было бы свирепым, если бы нас не овевал приятный ветерок. Полицейский, стороживший поодаль у лестницы, как будто спал стоя, наподобие мула. И покуда мы глядели вниз, ожидая появления комиссара, Скаламбри сказал мне со снисходительной доверительностью:
— Видишь ли, для меня вовсе неважно, как было совершено это преступление, чем ударили Вольтрано — кирпичом или терпугом. Мне важно знать, почему Вольтрано был убит. И я знаю это. Вольтрано убили потому, что он знал убийцу Микелоцци и хотел его шантажировать.
— Да, это ты знаешь, но только с тех пор, как выяснилось, что свидание убийцы со второй его жертвой было здесь, на крыше. Если бы на Вольтрано напали в номере и выбросили
— Согласен, я не был бы уверен. Но подозревать, что адвокат знает больше, чем говорит, и намерен этим воспользоваться для шантажа, я начал еще утром.
— А я утром поверил в его чистосердечие: что он знает не больше того, что говорит, и не помнит…
— Тебе адвокат показался чистосердечным — так он был смущен, чуть ли не угнетен тем, что не может ничего сказать, ничего вспомнить… Но от этого человека правды нельзя было услышать даже о том, что он съел в обед, даже о расписании поездов. Он лгал систематически. И если этот притворщик (а ведь он сумел перед тобой притвориться, перед тобой, но не передо мной!) сказал так, значит, у него наверняка была своя цель. Знаешь, что я тебе скажу? Весьма вероятно, что он ничего и не видел, а выдумал свое впечатление, притворился, будто смутно вспоминает что-то, — ведь когда мы начали восстанавливать колонну, он мгновенно все рассчитал… Я тебе сейчас говорил, что утром заподозрил адвоката, решил, что он знает… Я ошибся: адвокат ничего не знал. Но как только сообразил, что, стоя накануне слева от Микелоцци, мог что-то заметить, он рассчитал так: если сказать, что по его впечатлению кто-то втерся между ним и Микелоцци, то этот кто-то всячески постарается оборвать нить его воспоминаний. А всячески стараться — это значит оплатить его молчание услугами и деньгами, как между ними принято… Он не рассчитал только, что совершивший одно преступление легко может в панике совершить и второе.
— Ты, по-видимому, хорошо его знал.
— Хорошо, очень хорошо. Он мне доставил больше неприятностей, чем все остальные, вместе взятые. Хитрый, коварный и донельзя упорный в самых коварных своих намерениях… Лиса, на которую в конце концов нашелся волк.
— Значит, по-твоему, Вольтрано, когда говорил утром о своем подозрении, закидывал крючок вслепую, не зная, кто на него попадется?
— Сейчас я почти уверен в этом.
— А утром ты думал, что он знает, кто кинется на приманку… Но знал он или не знал, ведь можно было понаблюдать за ним, последить незаметно…
— С этим идиотом комиссаром!.. Я говорил ему, что не доверяю Вольтрано… Как бы то ни было, это второе преступление если и поможет нам найти виновного, то только неожиданно, случайно. Настоящая задача — раскрыть первое преступление, в нем ключ к обоим. Мотив второго преступления ясен: это шантаж. Но подобный мотив еще не помогает установить преступника. А вот если мы обнаружим мотив первого преступления, то преступник у нас в руках… Но дело в том, что у этой публики мотивов найти сотни и тысячи. Мотивов, и к тому же весьма серьезных, столько, что просто чудо, как это они еще друг друга не перестреляли и не перерезали друг другу глотку здесь же, у нас на глазах.
— Значит, задача неразрешима.
— Это еще неизвестно… Видишь ли, у Микелоцци была в отличие от остальных одна особенность. Он был вор, которого в другие времена уже тысячу раз привлекли бы за растрату и хищения, за взятки — словом, по всем статьям, предусмотренным и установленным законодателями для тех, кто распоряжается государственными средствами. Но с точки зрения современной морали и обычной в наши дни практики он считался безупречно честным — только потому, что для себя не крал почти ничего или даже совсем ничего. У них у всех есть дома, виллы, образцовые поместья, есть доля акций во всяческих мелких, крупных и средних предприятиях, они год за годом помещают деньги в швейцарские банки — сотни миллионов, миллиарды. А у Микелоцци не было ни дома, ни клочка земли, он жил на пособие от всевозможных монахинь и монахов и, говорят, раздавал даже часть своего содержания бедным… Не знаю только, где он умудрялся находить бедных… Одним словом, в этом и состояло его отличие: никто из них не мог его шантажировать угрозой раскрыть его растраты и взятки по той простой причине, что все они — все до одного — извлекали выгоду из преступлений Микелоцци. Развращенный не может обрушить кров над головой развратителя и не быть при этом погребенным под обломками.
— Но если нельзя было его шантажировать…
— То можно было действовать иначе: например, добиться авторитетного вмешательства… Хотя бы дона Гаэтано. Ведь дон Гаэтано мнет и лепит совесть каждого из них, как воск. И если бы дон Гаэтано сказал Микелоцци, чтобы он что-нибудь сделал или чего-то не сделал — к выгоде неизвестного, который оказался вынужден совершить два убийства, вместо того… Видишь, я непроизвольно сказал «вместо того» — вместо того чтобы обратиться к дону Гаэтано… И вполне возможно, что, прежде чем решиться на такой отчаянный поступок, и к тому же такой рискованный, убийца сделал ставку на эту карту, то есть обратился к дону Гаэтано… Вот наконец и точка опоры: дон Гаэтано знает все. Хотя бы это у нас есть.
— При этом ты и останешься.
— Знаю, но попытаться я должен.
Снизу комиссар, о котором мы на время забыли, кричал что-то ликующее и раскачивал на поднятой руке corpus delicti [106] — белое полотнище и на нем, посредине, что-то красное, похожее на венчик цветка.
Скаламбри сделал попытку. Это заняло часа три. Вышел он в изнеможении, побежденный. По его рассказу, дон Гаэтано обходил все вопросы или уходил от них, напустив туман христианских догм.
106
Вещественная улика (лат.).
— Как газ, — объяснил Скаламбри, — как будто ты открыл кран и сидишь, ждешь, пока газ тебя одурманит… Лицемер, преступник… — Говорилось это усталым голосом: у него даже не было сил злиться. И оживился он, только когда комиссар незадолго до того, как настало время спуститься в трапезную, сообщил ему, что в гостинице до самого дня убийства Микелоцци жили пять женщин, которые теперь исчезли.
— И вы только сейчас мне об этом сказали? — упрекнул его Скаламбри.
— Как узнал, сейчас же и сказал.
— Раньше, раньше надо было знать. Сразу как мы приехали.
Комиссар широко развел руки и свесил голову на левое плечо — настоящее распятие.
— Это никакого значения не имеет, — пришел я на выручку комиссару, — я уверен, что к преступлениям они совершенно непричастны. А если они исчезли, если их незаметно спровадили в тот же вечер, то вывод можно сделать один: дон Гаэтано опасается, как бы не выплыли наружу некоторые скандальные, декамероновские подробности.
— Вот именно, — подхватил Скаламбри, и в улыбке его были злорадство и месть, — вот именно. — Ясно было, что он воспользовался бы этим доводом, чтобы убедить дона Гаэтано что-нибудь сообщить о преступлениях или хотя бы отомстить ему. И действительно, даже за столом Скаламбри не удержался от намека. Но весьма неудачно: дон Гаэтано, поняв, что Скаламбри знает о женщинах и грозит ему скандалом, немедля принял меры и показал себя готовым к контрудару.
Скаламбри начал задавать вопросы, как бы под действием неожиданно пробудившегося бескорыстного любопытства:
— Что же это у вас, гостиница или что-то вроде монастыря, обители?
— Гостиница, которая периодически становится, по вашему выражению, чем-то вроде монастыря.
— Но дела тут ведутся, как в гостинице?
— Что вы хотите этим сказать? — Дон Гаэтано был уже начеку.
— Я хочу спросить: соблюдаются ли здесь те же установленные законом правила и тот же полицейский регламент, что и в гостиницах, не принадлежащих церковным или религиозным корпорациям?