Смерть инквизитора
Шрифт:
— Он мне не друг. Будь он мне другом, я не мог бы разделять ваше презрение.
— Так вы его презираете? А я нет. К вашему другу — простите, к господину прокурору — я не испытываю не только презрения, но и вообще никаких чувств: как к любому колесику или пружинке в этих часах. — Он указал на часы на столе.
— Но к часам в целом вы их испытываете.
— Я бы не сказал. Если только не называть чувством досаду в тех случаях, когда я хочу узнать время и обнаруживаю, что часы стоят.
— Со Скаламбри у вас все наоборот: вы бы подосадовали, если бы взглянули на него, желая убедиться, что он стоит на месте, и обнаружили бы, что он двигается. Я имею в виду, продвинулся в поисках виновника
— Вы сейчас повторите то, что сказали мне вчера: я должен помочь Скаламбри справиться с его задачей. Но справиться с ней — дело Скаламбри, а не мое.
— С точки зрения профессиональной это дело Скаламбри, но только с профессиональной. Если бы мы были здесь отрешены от всего, находились бы вне юрисдикции государства, то разве нам не пришлось бы, по-вашему, выдумать для всех нас закон — тот самый, представителем которого выступает Скаламбри, выслеживая виновного.
— Есть и другая возможность, противоположная: что каждый станет виновен в чем-нибудь перед каждым. В действительности то, что вы называете «выдумать закон», и есть это самое: каждый становится виновным перед каждым. Но такие речи далеко нас не заведут, так что оставим их… Мы не отрешены от всего, не находимся вне юрисдикции государства, и ваш друг Скаламбри здесь, облеченный властью решать свою задачу и располагающий средствами ее решить. И на этот раз я не извиняюсь за то, что назвал его вашим другом: презираете вы его или нет, но вы на его стороне и не быть на его стороне не можете.
— Верно, не быть на его стороне я не могу. А вы наоборот?..
— Я ни на чьей стороне не стою. Я жду, чтобы все свершилось.
— То есть чтобы ничего не свершилось.
— С вашей точки зрения, да: чтобы ничего не свершилось. Но с моей… Помните Евангелие от Луки? Читали его? «Огонь пришел я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся! Крещением должен я креститься, и как я томлюсь, пока сие свершится!»
— Какого крещения ждете вы?
— Крещения страданием, крещения смертью: другого нет.
— Но чтобы ждать этого крещения, разве вам нужно все это? Зачем вам строить гостиницу, управлять ею, затевать столько других дел и распоряжаться ими? Зачем вашим друзьям нужно управлять, повелевать — с вашего благословения, если не по прямому вашему поручению?
— Сейчас моя очередь протестовать. Они мне не друзья. Но и они — огонь разгорающийся! И сколько бы я их ни презирал, я в то же время люблю их: «…как желал бы, чтобы он уже возгорелся!»
— Значит, нужно разрушать.
— Другого пути, другого выхода нет. Разрушать, разрушать… Самое большое наше заблуждение, самое большое заблуждение тех, кто управлял Церковью Христовой или полагал, что ею управляет, состоит в том, что в какой-то момент они отождествили себя с обществом, с известным правопорядком. И это заблуждение все еще существует, хотя многие уже начинают сознавать, что оно заблуждение. Приблизительно я могу выразить это в такой остроте: восемнадцатый век отнял у нас разум, двадцатый заставит снова взяться за ум. Впрочем, как можно говорить «заставит»? Это будет наконец победа, торжество.
— Это будет конец.
— С вашей точки зрения, да, конец. Но и эпоха, или по крайней мере начало эпохи самой христианской, какая только может быть в мире… Все сходится к одному, все нам помогает, даже то, что казалось или кажется враждебным тем из нас, кто утратил разум и еще не обрел его снова… Нам помогает наука, нам помогает сытость, так же, разумеется, как помогают нам и поныне невежество и голод…
Посудите сами: наука… Мы столько с нею воевали! Но в конце концов, пусть она исследует клетку, атом, звездное небо, пусть вырвет у природы еще одну тайну, пусть расщепляет, взрывает, отправляет человека шагать по Луне — что она делает, как не умножает ужас, который Паскаль испытывал перед лицом Вселенной?
— По-моему, современный человек не испытывает этого космического ужаса. Скорей, наоборот.
— Он так занят передвиганием границ — как будто после победы в войне! — что еще не успел его заметить. Но уже есть трещины, через которые ужас просочится. И все же космический ужас будет ничтожен по сравнению с тем ужасом, который человек почувствует перед самим собой и перед другими… Помните? «Я всегда перечу ему, пока он не поймет, что он непостижимое чудовище». А поскольку сегодня, как никогда прежде, господь бог перечит нам…
— …Мы бежим от господа бога.
— От бога не убежать. Отход от бога есть путь к богу. — В том, как он это сказал, было отчаяние, или мне так показалось. В этот момент он снял очки и закрыл глаза, словно от усталости, лицо его стало хрупким и выражение отсутствующим, так что мне пришла в голову мысль о человеке, который состарился в тюрьме и вспомнил, как однажды пытался бежать.
Не открывая глаз (то ли он читал мои мысли, то ли я его), он сказал:
— Бегство… — Он открыл глаза и наклонился ко мне через стол. — Было сказано, что за рационализмом Вольтера зияет та же теологическая бездна, несоразмерная с человеком, что и у Паскаля. Я бы сказал больше: простодушие Кандида стоит космического ужаса Паскаля, если это не одно и то же. Разве что Кандид обрел под конец собственный сад, чтобы его возделывать… “Il faut cultiver notre jardin” [108] … Но это невозможно: было произведено полное и окончательное изъятие собственности. Наверное, сегодня можно написать заново все книги, когда-либо написанные; впрочем, именно это и делают, когда вламываются в них с помощью поддельных ключей, отмычек, ломов. Все книги, кроме «Кандида».
108
«Надо возделывать свой сад» (фр.).
— Но его можно прочесть.
Он пренебрежительно махнул рукой.
— Читайте, читайте. — Потом, оживившись: — Вы должны его прочесть, чтобы понять, что вы один и выхода нет. — Потом кротко: — Но почему вы подавляете в себе все, что влечет вас к нам? Зачем вам нужно перечить самому себе?
— Затем, что мне перечите вы, что мне перечит ваш Бог. Я — не непостижимое чудовище.
Я встал. Мне хотелось хоть раз самому покинуть его.
— Спокойной ночи.
Он не ответил мне.
Выйдя от дона Гаэтано, я отправился к себе в номер, не теряя ни минуты времени — то есть потратил ровно столько времени, сколько потребовалось, чтобы пройти коридор и холл, вызвать лифт, подняться в нем, пройти почти всю длину двух сторон квадрата, который образовали на каждом этаже коридоры, отпереть дверь, зажечь свет, войти. Я повторяю все движения, как я их запомнил, а запомнил я их, по-моему, точно. Впрочем, быть может, я в задумчивости прождал лифта дольше, чем мне представляется в воспоминании, ведь иначе не объяснить то обстоятельство, что на столике, выделяясь на фоне листов рисовальной бумаги, лежала книга в черном переплете, таком, какой французы называют «янсенистским». У нее не было заглавия ни на обложке, ни на корешке, но я, еще не открыв ее, знал, что это «Мысли» Паскаля. Как дон Гаэтано успел переправить ее ко мне в номер прежде, чем я туда явился, можно объяснить, я повторяю, только не замеченной мною самим потерей времени. Или ее принесли раньше, но от такого объяснения становилось не по себе еще больше.