Смерть меня подождет
Шрифт:
Нину усаживаем на оленя. По пути Михаил Михайлович взваливает на свою широкую спину вязанку стланикового сушника. Косые лучи солнца лижут горы. Густые тени уже наполнили ущелья. Оконтурились лохматые края откосов. Теперь хребты, ложбинки, пропасти, изломы выступают яснее, и горы, когда смотришь на них с высоты в этот вечерний час, кажутся огромной рельефной картой. На них кое-где видны останцы -- каменные столбы, немые свидетели разрушений. Они пережили самое большое -- испытание временем...
Вот и лагерь под толстым останцем. Палатка, три полога, горка немытой
Отпущенные олени легли на россыпи серой живой кучей, и так плотно, точно кто их побросал один на другого. Глядя на них, я почему-то подумал: как часто мы несправедливы к этим четвероногим рабам, безропотно отдающим себя служению человеку, а может быть, и жестоки в своих чрезмерных требованиях к ним. И удивительно, ведь олени всегда имеют возможность уйти в тайгу, присоединиться к сокжоям -- своим прямым сородичам, жить вольно, по-звериному, и навсегда распрощаться с вьюками, с лямками, с побоями, так нет, -- слишком велика у них сила привязанности к людям;
Стаскиваем с Нины сапоги, заталкиваем ее под полог. Она улыбается. На распухшем бронзовом лице блаженство уставшего человека, наконец-то добравшегося до постели.
Гостья сгибает в коленях ноги, кладет сложенные ладони под щеку и со вздохом уходит в сон.
Огромная туча, грязно-синяя с огненными краями, придавила солнце к горизонту. Ее толстое тело походит на странную крепость, с мощными уступами бастионов и высокой башней, на которой торчат немыми символами орудия. Туча тяжелеет, гасит теплый свет над землею, сливается с горами. А солнце, обреченное, но все еще сильное, пронизывает крепость и сквозь рваные щели бросает на землю пучки живого, дрожащего света, все слабеющего, меркнущего...
Из всех вечеров, какие я помню, этот был самый ясный, тихий, а воздух самый прозрачный.
Всегда затянутые дымкой горы на этот раз были обнажены, резко очерчены и так близко придвинуты к нам, что глаза без напряжения могли легко проследить линии отрогов, сливающихся у горизонта в один мощный хребет, и разглядеть провалы с их гранитными стенами.
– - Миша, какая видимость! Разве ты вечером не наблюдаешь?
– - Надо бы, да помощник с рабочими ушел в ущелье за водою.
– - Может, я заменю его?
– - Тогда пошли.
До шпиля, где над бетонным туром возвышается пирамида, метров триста крутизны. Горы падают, сливаются зубцы, купола, отроги. И только наш голец господствует над этим горным хаосом, над беспредельным безмолвием. С его вершины, заканчивающейся крошечной площадкой, мы увидим на дне глубоких расщелин вечернюю тайгу.
Михаил Михайлович устанавливает на туре инструмент -- тяжелый теодолит, приводит его в рабочее положение. Я осматриваю горы. Джугдыр уходит от нас на север, беспокойный, вздыбленный, прикрытый густым облаком, словно серым шинельным сукном.
– - Голец Сага -- видишь?
– - говорит мне Михаил Михайлович, показывая рукою вправо от Джугдыра.
За Маей, скрытой от нас в глубине провалов, виден безымянный хребет, широкий и плоский, расчлененный мелкими ложбинами. Издалека он напоминает пустыню после смерча, покрытую гигантскими дюнами. С первого взгляда узнаю Сагу -- господствующую вершину этого хребта, угрюмую и толстую, как откормленный боров. До нее по прямой километров сорок!
Михаил Михайлович наводит на вершину тяжелую трубу инструмента, припадает глазами к окуляру.
– - Дьявольщина!
– - досадует он.
– - Пирамида плохо видна -- плохая проектировка.
– - Может, глаза твои устали от долгой работы, дай взгляну.
Он уступает мне место у инструмента. В трубу, с большим оптическим увеличением, Сага кажется совсем рядом, вся как на ладони, облитая ровным светом закатного солнца. Вижу и пирамиду, но тускло, в синеве далеких гор. С таким изображением ее, конечно, не отнаблюдать. Сбоку, под тупой вершиной, на скалистом прилавке хорошо заметно белое пятно -- это палатка Трофима.
– - Если завтра будет свет, за ночь закончим наблюдение?
– - спрашиваю я.
– - Конечно. Но для этого надо сегодня измерить все углы, не связанные с направлением на Сагу. Их немного.
Михаил Михайлович привычным движением руки отводит трубу вправо от Саги, быстро находит нужную вершину с пирамидой, и пока ловит в биссектор инструмента цель, я успеваю раскрыть журнал, достать ручку, приготовиться к записям отсчетов. Сознаюсь, давно не занимался такой работой, и хотя программа вычислений здесь, у инструмента, очень упрощенная, тем не менее чувствую себя, как на экзамене, мальчишкой.
– - Миша, не торопись, не дай оскандалиться, -- умоляю я.
Он смеется:
– - Вот когда ты в моих руках! Уж я постараюсь.
– - А двадцатилетняя дружба?
– - Этого не предусматривает инструкция.
– - Зря обрадовался, я ведь пошутил.
– - У нас есть время проверить, шутишь ли ты. Его лицо вдруг становится серьезным.
– - Сорок пять градусов, тридцать две минуты, двадцать шесть и шесть, двадцать шесть и четыре, -- тянет он нараспев.
...Время летит быстро. Гаснет солнце на лиловом горизонте. Последний прием Михаил Михайлович делает с натяжкой на свет. Затем он подсаживается ко мне, критически осматривает записи вычислений и тут же чертыхается: не нравится ему моя работа. Затем он повторяет все вычисления самостоятельно, так уж положено на наблюдениях, и получает мои результаты.
– - Ты и теперь недоволен?
– - спрашиваю я.
– - Ну, знаешь, за такую работу помощнику досталось бы по первое число, -- беззлобно выговаривает он мне за исправления на страницах журнала.
Мы убираем с тура инструмент и, довольные, что хорошо потрудились, начинаем спускаться в лагерь.
– - Значит, договариваемся: если завтра ночью закончим полностью программу наблюдений, тогда с тебя будет причитаться, -- говорит Михаил Михайлович, ощупью спускаясь по камням.
– - За что?