Смерть — мое ремесло
Шрифт:
– Тебе холодно?
– Нет, отец.
– Надеюсь... ты... не дрожишь?
– Нет, отец.
Я заметил, что сам он едва сдерживает дрожь - лицо и руки у него посинели.
– Кончил... мыть окна?
– Да, отец.
– Разговаривал?
– Нет, отец.
Отец с отсутствующим видом склонил голову, и так как он продолжал молчать, я добавил:
– Я пел псалом.
Он поднял голову:
– Отвечай... только... когда спрашиваю.
– Да, отец.
Он возобновил допрос, но рассеянно и как бы по привычке.
– Твои сестры... разговаривали?
– Нет, отец.
– Воды... не пролил?
– Нет, отец.
– На улицу... не выглядывал?
Я замялся на мгновение:
– Нет, отец.
Он впился в меня взглядом:
– Подумай... хорошенько. Выглядывал... на улицу?
– Нет, отец.
Он опустил веки. Он и в самом деле мыслями был где-то далеко - иначе не оставил бы меня в покое так быстро.
Наступило молчание. Он повернул в кресле свое большое несгибающееся тело. В комнату ворвался дождь, и я почувствовал, что левое колено у меня мокрое. Холод пронизывал меня насквозь. Но страдал я не от холода, а от страха, как бы отец не заметил, что я дрожу.
– Рудольф... мне надо... поговорить с тобой.
– Да, отец.
Тело его сотрясалось от сухого надрывистого кашля. Потом он взглянул на окно, и мне показалось, что он сейчас встанет и закроет его. Но он спохватился и продолжал:
– Рудольф... мне надо... с тобой поговорить... о твоем будущем.
– Да, отец.
Он долго молча смотрел на окно. Руки у него посинели от холода, но он не позволил себе даже пошевелиться.
– Но сначала... помолимся.
Он поднялся, и я тотчас же вскочил. Он подошел к распятию, которое висело на стене над маленьким низким стулом, и опустился на колени - прямо на голый пол. Я тоже встал на колени, но не рядом с ним, а позади. Он перекрестился и начал читать "Отче наш" медленно, с расстановкой, отчетливо выговаривая каждый слог. Когда отец молился, его голос становился менее резким.
Я не сводил глаз с большой коленопреклоненной, неподвижно застывшей фигуры отца, и мне казалось, что это к нему, а не к богу обращаюсь я со своей молитвой.
Отен громко произнес "аминь" и поднялся с колен. Я тоже встал. Отец сел за письменный стол.
– Садись.
Я опять примостился на низеньком стуле. В висках у меня стучало.
Отец долго смотрел на меня, и - удивительное дело - мне начало казаться, что у него не хватает мужества заговорить. В это время дождь внезапно прекратился. Лицо отца просветлело, и я сразу догадался, что сейчас произойдет. Он встал и закрыл окно: сам бог приостановил наказание.
Отец снова сел, и мне показалось, что мужество вернулось к нему.
– Рудольф, - сказал он, - тебе тринадцать лет... в твоем возрасте... уже можно понять. Слава богу... ты не глуп... и благодаря мне... или, вернее, благодаря богу... он милостиво вразумил меня... как тебя воспитывать... В школе... ты хорошо учишься... потому что я научил тебя... Рудольф... научил... делать уроки... так же как и мыть окна... основательно!
Он умолк на мгновение и затем громко повторил, почти выкрикнул:
– Основательно!
Я понял, что должен что-то сказать, и пробормотал: "Да, отец". Теперь, когда окно было закрыто, в комнате, казалось, стало еще холоднее.
– Итак... вот что я решил... в отношении твоего будущего...
– продолжал он, - но я хочу, чтобы ты сам понял... почему... я принял... такое решение.
Он замолчал, крепко стиснул руки, и губы у него задрожали.
– Рудольф... некогда... я совершил... тяжкий проступок.
Ошеломленный, я уставился на него.
– И чтобы ты понял... почему я принял... такое решение... необходимо сегодня... рассказать тебе... о моем проступке. Проступке... Рудольф... грехе... столь тяжком... столь ужасном... что мне нечего... я не должен даже надеяться... на прощение всевышнего... во всяком случае в этом мире.
Он закрыл глаза, губы его свела судорога, а на лице отразилось такое отчаяние, что к горлу моему подкатил комок и я перестал дрожать.
Отец с трудом разжал сомкнутые руки и положил их на колени.
– Ты, конечно, хорошо понимаешь... насколько мне... тяжело... так... унижаться... перед тобой. Но дело не в моих... страданиях... Я - ничто.
Он закрыл глаза и повторил:
– Я - ничто.
Это было его любимое выражение. И, как всегда, когда он произносил его, меня охватило чувство неловкости и какой-то вины, будто я был причиной тому, что такое почти богоподобное существо, как мой отец, - ничто.
– Рудольф... незадолго до... точнее... за несколько недель... до твоего появления... на свет божий... я вынужден был... по делам... поехать...
– С отвращением он отчеканил: - ...во Францию, в Париж...
Он замолчал, снова закрыл глаза, и кровь отхлынула от его лица.
– Париж, Рудольф, - столица всех пороков!
Он вдруг выпрямился на стуле и посмотрел на меня глазами, в которых горела ненависть.
– Ты понимаешь?
Я ничего не понял, но взгляд его вселял в меня такой ужас, что я еле слышно пробормотал:
– Да, отец.
Он снова заговорил приглушенным голосом:
– Бог... в своем гневе... покарал мое тело... и душу.
Его взгляд был устремлен куда-то в пространство.
– Я заразился дурной болезнью, - продолжал он с невероятным отвращением, - я лечился и вылечился... но душа моя не исцелилась. И не должна была исцелиться!
– закричал он вдруг.
Наступило долгое молчание, затем он словно спохватился, что я тут, и по привычке спросил:
– Дрожишь?
– Нет, отец.
Он снова заговорил:
– Я возвратился в Германию... признался во всем... твоей матери... и решил... что отныне... взвалю на свои плечи... помимо собственных грехов... грехи детей... жены... и буду... вымаливать прощение... у бога... за них... как за себя.