Смерть моего врага
Шрифт:
— А что мне вам ответить? Это не мое дело. Моя смерть — не мое дело!
— А ваша жизнь? — решительно возражает он. — Тоже не ваше дело? Я называю это философией жертвы, обреченной на заклание. Бросьте. Далеко вы на этом не уедете. Скучный вы человек. Смотрите, как бы вам не стать первой жертвой.
Он встает.
— Официант, счет!
Он наклоняется ко мне и говорит:
— Впрочем, если хотите знать, я скажу вам кое-что по секрету, это останется между нами, можете на меня положиться. Вы боитесь. Это страх, и больше ничего.
— А я скажу вам по секрету нечто иное, — отвечаю я и медленно встаю. — И тоже между нами, не беспокойтесь. Послушайте. Бич настигает вас, и вы отвечаете ударом на удар. Это ваше право, и дальше я не вмешиваюсь. Вы в принципе не желаете иметь дело с бичом. Вам это скучно. Вы бы предпочли леденец, чтобы его можно было лизать от всей души, так сказать,
Вот такие в то время я вел разговоры.
Я жил в большом городе, работал, пока была работа, и видел, что положение неудержимо обостряется. Пришла зима, в тот год она была более сурова. В городе то тут, то там происходили драки и столкновения. После первых мероприятий и распоряжений, которые, как все, что творит власть, были подняты на уровень закона, дело дошло до прямого насилия. То же самое происходило по всей стране. Было ясно и ребенку, куда все катится. Должен признаться, мной владела мысль, что все это пройдет. Он не посмеет! Нет, он не посмеет. Более того, мне иногда казалось, что в происходящих событиях есть что-то нереальное. Я был готов к кровавому поединку. Но в моем представлении это был некий космический поединок, война миров на далеких планетах и Млечных Путях, по которым катятся танки. Лишь временами из космических далей до Земли доносится грохот, и алые капли окропляют песок. Нет, он не посмеет. Эта нелепая надежда, которую может породить лишь глубочайшая безнадежность (и, возможно, страх), втягивала меня в водоворот безудержных фантазий. Он доведет все до последней черты, и, когда все возможности будут исчерпаны, свершится его последнее чрезвычайное деяние. Он напряжет мышцы, сосредоточится на цели, поднимет руку, как для броска, уверенный в победе, празднующий поражение своих противников. Все говорит о его решимости и силе. Взгляните, он вознесен на такую высоту, откуда виден каждому! Сейчас он приступит, сейчас наберет воздуха, сделает глубокий вдох, сейчас, сейчас, глядите… но нет! Он закрывает глаза, его рот расслабляется, и он почти неслышно шепчет: «Нет!» Это Нет накатило на него и снова из него вырвалось, он удерживает его в себе, соединяет все Нет в своем утверждающем Нет, и всегда на устах остается лишь троекратное Нет, но ухо слышит, как на дне резонирует Да, сильное, глубокое Да, оно вытесняет Нет из его отрицающего Нет, навечно вырывает его из почвы отрицания. Нет, нет, нет, только оставайся, оставайся навсегда, скажи Да этому Нет, и все, что есть Нет, превратится в Да, это так хорошо, и все откроется, и снова не будет границ, в этом Нет — умиротворяющий покой, это Нет и есть деяние, подвиг, Нет всем отрицаниям, это начало, и больше нет разницы. Так оно и льется, вытекая одно из другого, и тебе не нужно больше быть другим, не нужно больше бояться, Да или Нет, ведь это одно и то же да-нет, нет-да, да-нет, нет-да, одно неразрывное целое, взаимопоглощаемое и неразделимое в своей данетости. Его рука решительно опускается. Но сила ее напрягает. Нет… Он слегка качает головой, словно отпугивая дурной сон, как птиц, свивших гнездо у него на голове. Нет!
Это было бы его величайшей победой, его величайшим преодолением. В кругу всех, кто жмется к нему, кто доверчиво последовал за ним, воцаряется молчание и разочарование. Все-таки — Нет! Окружающие чувствуют себя обманутыми, они ожидали грандиозного зрелища, купили дорогие билеты, предъявили их на входе, они не требуют возврата денег, при чем здесь деньги? Нам подавай спектакль, спектакль! И только один или двое, пришедшие не ради зрелища — напротив, для них это серьезно, и они ему не друзья и не сторонники, — они антагонисты, враги, противники, их следовало бы, в сущности, убить — только они расслышали глубокое Да в его Нет. Но возможно, они для того только и пришли, чтобы коварно убить его? Толпа вдруг узнает их, и что же? Оба возвышают голоса и с ликованием приветствуют его, приветствуют его великое Нет. Неужели они ликуют? Да, противники ликуют по случаю его победы, ведь это их общая победа. И толпа постепенно осознает, что свершилось преодоление, и, подогреваемая немногими, подхватывает великую осанну, все, все, без различий, друзья и враги!
X
Время от времени я испытываю желание удостовериться, что единственный источник, питающий мои записки, — это моя память. Не то чтобы я ценил ее слишком высоко, но решительно утверждаю, что она у меня отличная и сохранила четкие очертания даже тех событий, которые кажутся мне незначительными. К счастью, я не тщеславен и так далек от желания приписать себе некие художественные достоинства,
В процессе письма я физически не напрягаюсь и потому вижу вещи яснее, чем те авторы, которые любой ценой должны сделать свои истории увлекательными и многозначительными, а иначе их никто не станет читать. Правка для них — все. Моя позиция удобна тем, что я не завишу от претензий на развлекательность и упреков в скуке. Пишу для времяпрепровождения в самом буквальном смысле слова: препровождаю время, которое тянется для меня слишком медленно.
Несмотря на мою отличную память, которой я только что похвастался, должен признаться, что запамятовал имя девушки, играющей в моих воспоминаниях довольно значительную роль. Я забыл его, это имя. Говорят, что такие вещи не бывают случайными. Что ж, я не отрицаю, что произошла явная осечка, и могу лишь надеяться, что когда-нибудь ее имя снова всплывет в моей памяти. Слабость моя проявляется в том, что я хорошо умею воспроизводить беседы и ситуации, но извлечь из них имя, имя живого человека, я не могу. Я мог бы поддаться искушению: изобрести любое имя и поставить его на место настоящего и единственно верного. Но до этого дело не дошло. Даже если моими воспоминаниями управляет моя фантазия, а она может иногда закусить удила, я не уступлю ей поле боя, не стану бессовестно выдумывать имя, не подходящее оригиналу.
В последующее время мы виделись несколько раз, встречались вечером после закрытия универмага у главного входа. Или я заходил за ней, когда моя смена заканчивалась раньше. Так мы встречались три-четыре раза. Это была дружба, таившая в себе все возможности, но еще не нашедшая для себя прочной основы. Мысль, что она не в курсе моей теперешней жизни, позволяла мне скрывать наше знакомство от моих друзей. Она была как остров вдалеке от берега, который нельзя рассмотреть даже в подзорную трубу. Ее близость снимала напряжение, ее манера вести беседу, ее забавные выдумки и замечания создавали приятную иллюзию, что, находясь в ее обществе, я живу вне идей и настроений, наполнявших тогда мою жизнь. Оставался лишь вопрос, насколько я мог осуществить свои фантазии или насколько реальность мешала их осуществить.
С ее братом после неудачной совместной трапезы в кондитерской мы больше не встречались. Он мне как-то не понравился. Что-то было мрачное в его поведении, что-то отталкивающее, как будто ему приходилось скрывать многое от самого себя. Он был настолько прямой противоположностью своей сестре, что иногда у меня закрадывалось сомнение в их родстве.
Однажды после ужина в маленьком ресторане, где я обычно питался, я провожал ее домой.
— У меня еще полно дел, — сказала она.
— Неужто ваш брат так часто рвет носки? — спросил я.
Она рассмеялась.
— Можете принести мне и ваши, — сказала она. — Если у вас нет ничего лучше.
— У меня есть мама, — сказал я. — Раз в две недели я посылаю ей посылку. Но я вас благодарю.
Иногда, исчерпав предмет беседы, я ломал себе голову в поисках новой темы и рассказывал ей какую-нибудь историю, пришедшую мне на память. Но за этим таился страх, что однажды я проболтаюсь, расскажу вещи, о которых предпочел бы умолчать, потому что не знаю, как она их воспримет. И тогда не будет больше острова вдалеке от берега. И я думал, что иду рядом с ней лишь потому, что обманываю самого себя. Что совершаю побег. Что не люблю ее, а лишь воображаю, что люблю. Что, в сущности, стыжусь самого себя.
Я вспоминал слова Вольфа. Неужели он все-таки был прав? Я подлец, думал я. Иду рядом с молодой девушкой, с которой познакомился случайно, и воображаю, что люблю ее. Но кто знает, о чем думает она, шагая рядом со мной. Все должно быть сложно, думал я, все непросто, и тому есть причина. И причина в том, что мы, мой отец и я, и Вольф, и Лео, и Харри и еще много других — такие, какие мы есть.
Я украдкой смотрю на нее сбоку, не угадала ли она моих раздвоенных мыслей. Передо мной возникают мрачные картины, вызванные тайным страхом. Я боюсь причинить ей боль, обидеть ее и тем самым дать ей повод отшатнуться прежде, чем она узнает настоящую причину и оттолкнет меня. Я хотел опередить ее и, прежде чем она ранит и оскорбит меня, отомстить за все обиды моей юности, когда дети исключали меня из игры. Азарт разрушения сулил мне все радости ребенка, разрушающего песочный замок, который он с таким азартом возводил. Потом я испытывал горечь стыда и то нежное чувство, которое казалось мне мостом, соединяющим берег с тем островом. Я строил этот мост и не собирался отступать. Пусть прежде опустятся в грунт прочные опоры, и перекинутся пролеты, и самые тяжелые грузы найдут по ним дорогу на другой берег.