Смерть президента
Шрифт:
— Ну, вы даете, ребята… — Оглянувшись по сторонам, Пыёлдин с удивлением заметил, только сейчас заметил, что вокруг стоит плотная толпа. Обращенные к нему лица заполняли все вокруг — коридор, лифтовую площадку, подоконники, холлы с роскошными кожаными диванами. Лица стекали по лестнице вниз, заполняя следующий этаж и следующий. И еще одно поразило его — все молчали. Смотрели на него и молчали. Не было в глазах пьяниц и бродяг ни радости, ни оживления, ни вопроса.
— Мы ждем, Каша, — подсказал Брынза.
— Чего ждете?
— Скажи нам. Каша… Обнадежь… пообещай что-нибудь…
— А что
— Неважно, Каша… Чего-нибудь скажи, и ладно. Нам бы только голос твой услышать… Нам больше ничего и не надо. Мы привыкли обходиться малым, самыми что ни на есть крохами… Считай, что это твой предвыборный митинг… проведи его, Каша, как следует. Ты можешь, я знаю… О, Каша, трепаться ты всегда был здоров!
Брынза подтащил маленький столик, и Пыёлдину ничего не оставалось, как взобраться на него. И когда распрямился, оглянулся вокруг, он опять поразился — людей было гораздо больше, чем ему показалось вначале.
— Давай, Каша, давай! — поторапливал снизу Брынза. — Выдай им такое, чтоб они все в штаны наделали.
Пыёлдин вздохнул, набрал полные легкие воздуха, чуть присел, как бывало с ним, когда он в куражливом азарте шел по кругу в полуприсяде, и вдруг заорал неожиданно для самого себя:
— Раздайся море, говно плывет!
Одобрительный, многоголосый гул был ему ответом. Гул нарастал, становился все громче, его подхватывали другие этажи, лестничные пролеты, лифтовые площадки. И вот уже от восторженного рева содрогнулась верхняя часть Дома.
Продолжать речь Пыёлдину уже не было никакой надобности. Несколькими словами, за одну секунду ему удалось подтвердить, что здесь он свой человек, что он вообще свой человек. А ответным ревом бродяги и пропойцы подтвердили, что проголосуют только за него и ни за кого больше, отдадут свои голоса, провонявшие вокзалами всей страны, человеку, который способен вот так убедительно и ярко выразить их чувства, их упования и надежды.
— Молоток, Каша! — радостно поздравлял его Брынза. — Ты им всем врезал промежду ушей!
— Куда врезал?
— Промежду ушей, Каша! Ты им промежду глаз врезал! Промежду лопаток удар нанес! Ты им промежду ног так саданул, что они не скоро, ох, не скоро разогнутся!
— Кто — они? — растерянно спросил Пыёлдин.
— Они! — И Брынза показал на несколько телевизионных камер, которые стояли на возвышении и снимали для человечества его первый предвыборный митинг.
— Как они сюда попали? — спросил Пыёлдин.
— Не думай об этом, Каша! Попали — и попали. Гори они все синим огнем. Но сегодня же, сегодня все экраны мира покажут тебя во всем блеске! И люди всей земли сразу поймут, кто из всей этой вонючей толпы претендентов и кандидатов чего-то стоит!
— Может, я того… крутовато брякнул, а? — засомневался Пыёлдин. — Может, помягче бы? Или как-то развить мысль, подать ее шире, глубже…
— В самый раз, Каша! — горячо прошептал ему в ухо Брынза. — В самый раз! Лиля, скажи!
— Это было здорово, Каша, — тихо произнесла маленькая ссохшаяся женщина и так доверчиво, с таким восхищением посмотрела на Пыёлдина, что только сейчас он вспомнил ярко и живо ее, двадцатилетнюю, на берегу Черного моря, недалеко от Джубги, в Голубой бухте… Она была загорелая, беззаботно-веселая, безумно влюбленная в долговязого, нескладного парня. Там-то, в Голубой бухте, он и стал Брынзой — его посылали в Джубгу за продуктами, и он неизменно покупал самый дешевый сыр — брынзу…
Не в силах больше смотреть в выцветшие, пропитые глаза Лили, Пыёлдин, потупившись, поднялся на свой этаж и закрылся в кабинете Цернцица, откуда так хорошо были видны голубые и лиловые горизонты, во все стороны простирающиеся вокруг Дома.
Странные превращения происходят иногда с людьми, очень странные. Причем бывают они настолько быстрыми, что уже наутро после какой-то колдовской ночи человек становится совершенно неузнаваемым. Вроде еще вечером с ним пил водку, трепался о судьбах стран и народов, материл соседа и домоуправа, а присмотришься наутро — нет, с тобой был другой человек. Не смог бы ты этому хмырю так радостно наливать в стакан, чокнуться с ним не посмел бы, да и желания такого не возникло бы…
Вообще-то все мы меняемся, все превращаемся во что-то несусветное, а нередко и в нечто себе же противоположное. И не всегда, далеко не всегда наши милые превращения становятся заметными. Когда это тянется десятилетиями, ближние привыкают к ежедневным маленьким нашим странностям, неуместному брюзжанию и неуместным восторгам… Им и невдомек, что вполне простительные капризы и брюзжания предупреждают о превращениях суровых и необратимых. Но ближним легче, у них есть время привыкнуть к нашему новому облику, смириться с ним, а то и полюбить бесконечно отвратную нашу личину…
Трепетный влюбленный становится мясистым, пьяным мужиком в трусах наизнанку, рохля и слюнтяй ожесточается до крутого бизнесмена, а лучший друг в упор не узнает тебя, опасаясь, как бы ты не попросил у него денег. Но самое странное — ты рад, что он не узнает тебя, потому что иначе пришлось бы познакомиться со всеми превращениями, которые с ним самим случились…
Превращения, растянутые на тысячелетия (их почему-то называют развитием цивилизации), не столь интересны, как те, которые случаются за сутки, за недельную командировку, за единственную ночевку в вытрезвителе, в милиции, у заблудшей красотки… А превратившись во что-то, начинаешь ужасаться — сколько же чудищ живет в тебе, неожиданных, незнакомых, пугающих…
Ученые люди утверждают, что тысячную долю грамма какого-то там химического вещества достаточно ввести в человека, чтобы он ясно, до дрожи в теле ощутил себя крокодилом, разрывающим жертву, червяком, впивающимся в свежий труп, вселенной, рождающей звезды и туманности. Все это есть в человеке, все это в нем таится, бурлит, клокочет и только ждет своего часа, чтобы вырваться наружу ошарашивающе и разрушающе…
С заложниками, захваченными бандой Пыёлдина, произошло нечто похожее. Их разум, подавленный резкой переменой условий жизни, кровавыми впечатлениями, уверенностью в скорой и безжалостной расправе, быстро нашел безошибочный выход — необходимо подчиниться. Причем не подневольно, а убежденно, с ощущением причастности к чему-то высокому и достойному. Заключалась же эта дерзкая цель в том, чтобы заставить, вынудить окружающий мир, остальное человечество принять их условия, единые условия террористов и заложников.