Смерть президента
Шрифт:
— Так, — протянул Пыёлдин.
— Боб-Шмоб протянет время до самых выборов, а потом или прихлопнет тебя, или отпустит по амнистии.
— А что более вероятно?
— Скорее всего прихлопнет. Но в самый последний момент. Чтобы у истеричной, продажной прессы не было времени расписать ужасы атомного взрыва или химической атаки — в зависимости от того, как он решит от тебя избавиться. А наутро выборы. Все. И Боб-Шмоб предстает решительным поборником законности, порядка, готовым до конца бороться с преступностью, какие бы уродливые формы она ни принимала, какие бы жертвы ни пришлось приносить.
— Ни фига себе, — протянул
— Каша, — терпеливо протянул Цернциц. — Успокойся. Все это уже было. И потом, знаешь… Народ обычно бывает не очень обеспокоен, когда где-то льется кровь, для народа главное — получить объяснение. Пусть не очень правдивое, достаточно того, что оно будет правдоподобным. И люди вновь спокойны, уверены в себе и в своих вождях. И в правильности происходящего. Если Дом взорвут к чертовой матери, этому уже есть объяснение.
— Какое?
— Борьба с преступностью. А количество жертв уменьшат в десятки раз. В сотни, если понадобится.
— Но это невозможно!
— Почему, Каша? — улыбнулся Цернциц почти жалостливо. — Это уже было. И совсем недавно. И будет случаться снова и снова, потому что способ опробован, испытан… здесь угробят пять тысяч человек, а объявят, что по нелепой случайности погибли пятеро пьяных бомжей. И ты в том числе. Тебя оставлять живым нельзя. Об амнистии забудь. Будет она объявлена или нет — это не отразится на твоей судьбе.
— Боб-Шмоб нарушит собственный указ?! — шепотом ужаснулся Пыёлдин.
— Каша… Наверняка. Как только тебя с твоими ребятами возьмут, об амнистии просто перестанут говорить. И его поймут. И одобрят. И восхитятся.
— Чем?!
— Политической мудростью, заботой о заложниках, умением принимать решения мужественные и неожиданные… А главное — справедливые решения. Согласись — по большому счету это и в самом деле будет справедливое решение.
— А слово?
— Тебе же сказал Козел… Боб-Шмоб — хозяин своего слова. Он его дал, он его и обратно взял.
— Выход? — спросил мрачно Пыёлдин.
— Менять президента.
— Сам провернешь? Или помочь? — невесело усмехнулся Пыёлдин.
— Помощь понадобится.
— Можешь на меня рассчитывать.
— Договорились, — кивнул Цернциц. — Что сказал Боб-Шмоб в конце концов?
— Заверил, что будет думать.
— И ты поверил?
— Конечно!
— Каша! — заорал Цернциц. — Ты что, и в самом деле дурак?! Это система! Не наша система, всемирная! Помнишь, заокеанцы забросали бомбами целый поселок? Помнишь? При том, что там от президента никто ничего не требовал! Просто в пустующих бараках поселились бездомные и отказались уходить, потому что им некуда было уходить. Сотни людей сгорели вместе с детьми. И мир задохнулся от… От чего мир задохнулся, Каша?
— От гнева?
— От восторга и умиления! Мир содрогнулся от счастья, когда узнал, что поселок сгорел под бомбами вместе со всеми обитателями! Билл-Шмилл таким образом подтвердил священное право своих граждан на собственность. А Оклахома! Заокеанцы, не задумываясь, взорвали деловой Центр вместе с банками, кафе, детскими садами только для того, чтобы в общем огне сгорели и террористы.
— Вывод? — спокойно спросил Пыёлдин.
— Указ об амнистии Боб-Шмоб, возможно, и подпишет, но ты можешь сходить с ним в туалет. В общем-то, так поступают со
— Выход? — почти безразлично спросил Пыёлдин.
— Есть.
— Какой? — Только по этому вопросу Анжелики можно было догадаться, что не так уж и безучастно сидела она в сторонке, закинув ногу на ногу.
— Есть! — повторил Цернциц, и глаза его сверкнули каким-то сумасшедшим блеском.
О, Пыёлдин хорошо помнил этот взгляд еще по тем временам, когда они с Цернцицем шатались по товарным станциям, по вокзалам и камерам хранения, по огородам вдоль железнодорожных путей. Тогда потрясающий ум Цернцица был направлен на то, чтобы спереть чемодан у подвыпившего командировочного, нарыть в чужом огороде ведро картошки при свете луны, выдернуть доску из штабеля и продать ее в крайней хате. Пыёлдин представлял, каким огнем полыхали глаза у Цернцица, когда он затевал международную авантюру, в результате которой на городской свалке и возник этот Дом, вырос, словно диковинный цветок из загаженной, истерзанной земли…
Но сейчас…
Сейчас он ничего не мог понять и лишь подозрительно наблюдал за Цернцицем, впавшим в какое-то возбуждение, — он вскочил из кресла, будто его вышибла оттуда невидимая катапульта, мелким бесовским шагом подбежал к окну, взглянул на город, простирающийся в голубоватой дымке, но не смог отвлечься и этим зрелищем, обернулся, бросил на Пыёлдина почти звериный взгляд — оценивающий и в то же время набирающий твердость, решимость. И тут же отвернулся, опять мелким своим шагом, выбрасывая носочки туфель в стороны, подбежал к двери, выглянул наружу, будто подозревал, что кто-то подслушивает, подсматривает, выведывает. Потом Цернциц вдруг оказался на середине свободного пространства кабинета и, замерев на секунду, часто и сильно потер ладошки друг о дружку — Пыёлдин даже представил себе, какая нестерпимая жара возникла сейчас там, между ладошками.
И Анжелика не сводила взгляда с мечущегося Цернцица, даже слегка шевельнула юными своими плечиками, давая понять, что тоже озадачена странной его взволнованностью.
— Ладно, Ванька, — не выдержал Пыёлдин. — Хватит тебе болтаться… как говно в проруби… В глазах мельтешит от твоих телодвижений! Говори, чего задумал?
Но Цернциц, казалось, не слышал Пыёлдина. Лишь полубезумный взор его, устремленный в пол, чуть дрогнул и остановился, нащупав узкую туфельку Анжелики. Не в силах совладать с собой, Цернциц заскользил, заскользил вверх по божественной ноге, перевалил через округлую, матово светящуюся коленку и нырнул взглядом дальше, вглубь, под короткую юбчонку, утонул весь там на какое-то время, а когда возвратился в кабинет и поднял глаза, то были они уже полностью и окончательно безумными, блуждающими, не находящими опоры в этом мире…
— Отдохни, Ванька, поостынь, — сочувственно проговорил Пыёлдин, понимая, откуда тот вернулся секунду назад. — Вот так, правильно, — кивнул Пыёлдин, когда Цернциц обессиленно упал в низкое кресло. — Так-то оно, может, и жив останешься.
Но Цернциц не пожелал откликнуться на сочувственные слова подельника и, встряхнувшись, придя в себя, жестковато показал рукой на кресло.
— Сядь! — сказал он. — А ты сюда, — указал он Анжелике на кресло. Красавица хотела было сесть рядом с Пыёлдиным, но Цернциц не позволил. — Сюда! — повторил он, и столько силы было в его голосе, что Анжелика не посмела ослушаться.