Смерть зовется Энгельхен
Шрифт:
Радио замолчало. Уже четыре дня оно работало плохо, с перерывами — передавали то марши, то взволнованные призывы:
— Обращаемся к американской армии в западной Чехии! Обращаемся к американской армии! Прага сражается! Пражский народ восстал и сражается без оружия и без помощи против армии Шернера. Не допускайте уничтожения Праги! Помогите! Пошлите нам оружие, пошлите нам помощь!
И снова марш и — тяжелая, страшная тишина. Сколько продлится эта тишина? Отзовутся ли они еще? Или немцы уничтожили их? Окружили
Нет, снова и снова звучат призывы. По-английски, по-русски, по-французски, по-чешски…
— Обращаемся к Красной Армии! Обращаемся к Красной Армии!
— Призываем всех патриотов! Призываем всех офицеров, партизан, всех мужчин, способных держать оружие в руках! Немцы вторглись в Прагу с танками!..
— Немцы бомбардируют Прагу!
— Призываем всех, всех, всех! Прага сражается! На помощь сражающейся Праге!
Это была самая трагическая передача за всю историю радио. Она длилась четыре дня.
Передача возобновляется снова и снова — призывы о помощи, сообщения о том, что происходит в городе. В подвалах города, которому угрожает разрушение, укрывшись в безопасные убежища, немногие умники — а есть ведь и такие — рассуждают, не лучше ли пропустить немцев через город, не оказывая им сопротивления. Зачем раздражать их? Зачем умножать число жертв войны? Прага в этой войне не значит уже ничего. Исход сражений решился в других местах. Но у каждого города есть своя гордость — и Прага не могла пропустить немцев по своим улицам без сопротивления, Прага не могла допустить это, если хотела оставаться свободным городом. Прага восстала не ради того, чтобы последняя из немецких частей не попала в плен к американцам. Ради своей гордости, ради мести, чтобы расплатиться за все, восстала Прага. С винтовкой против танка, с кулаком против винтовки.
На пятый день текст радиопередачи изменился. Перед рассветом пятого дня пражское радио сообщило, что танки Красной Армии ворвались в город и очистили его от немцев. Что приказано в ознаменование освобождения Праги произвести салют двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из трехсот двадцати четырех орудий. Что девятое мая — День Победы.
И так сразу, в одну минуту, окончилась почти шестилетняя война, самая страшная из войн. Пражское радио не передавало больше то отчаянных, то взволнованных призывов о помощи, полных надежды и страдания. Вечером передача прервалась во время исполнения бодрой песни, но никто теперь не боялся за судьбу мужественных работников радио…
— Сегодня вечером вы должны быть там, сестра Элишка… Вы должны танцевать, веселиться, сделать то, чего не делали никогда в жизни, — напиться, раскрыть объятия неизвестному… или еще что-нибудь…
Она покачала головой. Как можно? Она на работе.
— Черт с ней, с работой, в такой день!
Она не соглашается. Так нельзя. Все же не могут веселиться! Тем более в больнице… Если все уйдут, кто-нибудь умрет еще — как же так? Да и не всем весело даже в такой день, даже сегодня.
— Можно
Я видел, что она догадывается, о чем я попрошу, и не знает, как быть.
— Никто и не узнает. Сегодня никто больше не придет…
— Пан доктор говорил, что завтра…
— Завтра, завтра… Ну какая разница? Ведь он сегодня снял пластырь и сказал, что рана затянулась.
— Я не имею права… Это…
— Сестра Элишка!
— Нет, не могу.
— Сестра Элишка!
Она вздохнула. Ну что поделаешь с таким? Я видел, что она колеблется, видел, она хочет сделать то, о чем я прошу, я знал, что она это сделает.
— Вы же меня потом и выдадите…
— Я? Буду нем как могила, Элишка…
— Ну хорошо, только на ночь я поверну вас опять.
С осторожностью, даже с нежностью она перевернула меня на спину. Совсем иначе выглядит больничный мир, если лежишь на спине. Надо мной потолок, мне видна вся комната, двери, столик, я вижу — в первый раз вижу как следует, не только сбоку, сестру Элишку. Какая же она? Красивая? До сих пор я даже не знал. Она молоденькая, синеглазая, невысокая, тонкая… больше, чем красивая, — милая…
— Что вы так на меня смотрите? — спрашивает она смущенно.
— Как же мне не смотреть на вас, сестра Элишка, как же не смотреть?
— А что во мне такого?
Я не ответил. Не стану ничего доказывать ей. Зачем?
— Скажите, Элишка, почему вы все время сидите подле меня? Ведь в отделении есть еще больные…
Неужели мне показалось — или Элишка и вправду покраснела?
— Пан доктор сказал, что вам требуется особый уход… вы такой слабый… и молодой… Здено не старше вас. И он мог лежать тут на вашем месте — ведь могло же это случиться?
Не знаю, почему меня неприятно поразило упоминание об этом Здено. У нее, значит, есть какой-то Здено, а почему бы ему и не быть?
— Ну, раз у вас есть Здено, — сказал я, — вы должны нынче быть с ним, вам бы нужно нынче остаться с ним и ночью, если даже вы никогда не делали этого раньше… Как же он мирится сегодня с вашим дежурством?
— Никак. Его здесь нет. Он в Германии. По тотальной мобилизации.
— Вот как…
По непонятной причине я был рад, что Здено здесь нет, что он где-то в Германии, возможно, очень далеко, возможно, дальше всех. Добраться до родины в эти дни нелегко, и может случиться, что пройдет еще несколько дней, прежде чем он вернется, а Элишка все это время будет сидеть здесь, рядом.
— А что говорят врачи, сестра Элишка? Ведь вы знаете, что они говорят. Выкарабкаюсь я из этой истории?
— Доктор Бразда говорит, что все обойдется.
— А вы? Что вы думаете?
— Доктор Бразда блестящий специалист. Он не ошибается.
— Все ошибаются, хоть раз в жизни. Именно на этот раз доктор Бразда может допустить первую ошибку в своей жизни.
— Вам нельзя все время думать об этом.
Ну, разумеется. Я об этом и не думаю.
— Вы ночью кричите. Позавчера вы плакали во сне.