Смертный бессмертный
Шрифт:
В Париже в то время шла смута. Несчастный король Карл Шестой – то здравомыслящий, то помешанный, то монарх, то презренный раб – являл собой истинную насмешку над человеческой природой. Королева, дофин, герцог Бургундский переходили от дружбы к вражде, от пышных празднеств к кровопролитному соперничеству: слепые к несчастьям своей страны, к нависшим над ней опасностям, они отдавались попеременно то безрассудным наслаждениям, то бешеной борьбе.
Нрав мой не переменился. Я был высокомерен, самовластен, любил пышность и внешний блеск, а главное, был лишен всякого руководства. Да и кто бы мог руководить мною в Париже? Молодые приятели охотно разжигали во мне страсти, стремясь развлечься за мой счет. Меня считали красавцем, я знал толк в рыцарском обхождении. В политику я не ввязывался. Скоро я сделался всеобщим любимцем; мою дерзость и нетерпимость окружающие извиняли молодостью; я оказался в положении избалованного ребенка. Что могло меня остановить? Уж конечно, не письма и советы Тореллы – разве лишь суровая необходимость
Случилось, что герцог Орлеанский попал в засаду, устроенную герцогом Бургундским, и был убит. Страх и ужас охватили столицу. Дофин и королева заперлись во дворце, все развлечения прекратились. Мне стало скучно, и сердце потянуло меня в родные места. Да, я почти нищий – но брак с Джульеттой, думал я, восстановит мое состояние. Несколько удачных торговых сделок, и я снова богат!
И все же я не желал возвращаться усмиренным. Последнее свое поместье близ Альбаро я продал за полцены, лишь бы поскорее получить деньги. В единственное оставшееся у меня владение – отцовский дом в Генуе – я отправил множество различных ремесленников, роскошную мебель, гобелены непревзойденной красоты. Но и после этого медлил, страшась предстоящей мне роли «блудного сына». Я послал вперед лошадей, а своей нареченной отправил одного несравненного арабского жеребца: чепрак на нем пламенел золотым шитьем и драгоценными камнями; по всему полю его я приказал вышить инициалы Джульетты Торелла и Гвидо Карега. Этот подарок снискал благоволение в глазах Джульетты и ее отца.
И все же вернуться, ославившись мотом, сделаться предметом назойливого любопытства, а быть может, и осуждения, терпеть от сограждан насмешки и упреки… такое будущее меня не привлекало. Желая оградить себя от чужого порицания, я взял с собою в качестве щита нескольких самых безрассудных своих товарищей и так приехал, вооружившись против мира, скрывая мучительное чувство – полустрах, полураскаяние – за внешним бесстыдством и дерзкою маской удовлетворенного тщеславия.
Я прибыл в Геную, ступил на плиты дворца своих предков. Гордый вид мой не открывал того, что творилось в сердце; среди роскоши я еще острее чувствовал свою нищету. Первый же шаг за порог подтвердил мои опасения. На всех лицах я читал презрение или жалость. Нечистой совести везде чудится заслуженный упрек; так и мне мерещилось, что все – стар и млад, богач и бедняк – надо мной потешаются. Торелла ко мне не являлся. Приемный отец мой, разумеется, ожидал, что сыновняя почтительность подскажет мне прежде всего поспешить к нему. Но я, уязвленный и измученный сознанием своего безрассудства и низости, стремился переложить вину на других. Ночами мы устраивали в палаццо Карега разгульные пиры. За буйной бессонной ночью следовало тяжкое, ленивое утро. В час «Ave Maria» мы, щегольски разодевшись, выходили на улицу, презрительно фыркали при виде скромных горожан, бросали наглые взгляды на робких женщин. Джульетты среди них не было – о нет! – явись она у меня на пути, любовь бросила бы меня к ее ногам – или, быть может, стыд погнал бы прочь.
Наконец, устав от разгула, я отправился с визитом к Марчезе. Он жил у себя на вилле, в предместье Сан-Пьетро-д’Арена. Стоял май – месяц, когда весь мир обращается в сад: цветы фруктовых деревьев прячутся в густой зеленой листве, вьются молодые виноградные лозы, лепестки отцветающих олив усыпают землю, в живой изгороди миртов сверкают огоньки светлячков – словом, земля и небо облекаются в покров чарующей красоты. Торелла приветствовал меня ласково, хоть и серьезно; но скоро исчезла и эта тень неудовольствия. Мое сходство с отцом, юношеское воодушевление, горящее, несмотря на все мои грехи, во взоре и звучащее в голосе, – все это смягчило сердце доброго старика. Он послал за дочерью и представил ей меня как жениха. Едва она вошла, покой озарился неземным сиянием. Такие лица должны быть у херувимов: ласковый взгляд больших глаз, округлые щеки с ямочками, нежный младенческий ротик – во всем выражалось столь редкое единение довольства и любви. В первый миг меня охватило восхищение; «Она моя!» – была вторая гордая мысль, изогнувшая мои губы в торжествующей усмешке. С французскими красавицами я не играл в enfant gate [86] и хорошо изучил науку угождения нежному женскому сердцу. С мужчинами я был дерзок и нахален – тем почтительнее казался с женщинами. Я расточал Джульетте тысячи комплиментов и знаков внимания; она же, преданная мне с младенчества, никогда не испытывала преданности других и, хотя привыкла к чужому восхищению, не слыхала еще ни слова на языке любви.
86
Маменькин сынок (фр.).
Несколько дней все шло как нельзя лучше. Торелла ни словом не упоминал о моих выходках и обходился со мной, как с нежно любимым сыном. Однако настало время обсудить условия брачного союза – тут-то и вышло на свет мое истинное
– Джульетта, ты моя! Не обменялись ли мы обетами в невинном детстве? Не супруги ли мы перед ликом Божьим? Неужели же твой бессердечный, бездушный отец нас разлучит? Будь великодушна, любовь моя, будь справедлива: не отнимай у Гвидо твоего дара, его последнего сокровища – не отрекайся от своих клятв! Бросим вызов миру, растопчем меркантильные расчеты века и в любви нашей найдем убежище от всякого зла!
Должно быть, дьявол овладел мною – с таким искусством я стремился влить яд в это святилище безгрешной мысли и чистой любви. Джульетта отпрянула от меня в испуге. Отец ее – лучший и добрейший из людей; она пыталась убедить меня, что разумнее всего будет ему повиноваться. Мое смирение он встретит любовью, и за покаянием последует великодушное прощение. Напрасно нежная дочь расточала слова перед человеком, привыкшим, что его воля – закон, и в сердце своем ощущающем деспота столь сурового и непреклонного, что никому и ничему он не мог повиноваться, кроме своих самовластных желаний.
Упорство мое от борьбы лишь возрастало; разгульные товарищи мои с готовностью подливали масла в огонь. Мы замыслили похитить Джульетту. Поначалу казалось, что план наш увенчался успехом. Однако по пути домой нас нагнал осиротевший отец со своими слугами. Завязалась схватка. Прежде чем появилась городская стража и решила исход в пользу наших противников, двое из слуг Тореллы получили опасные ранения.
Эта часть моей истории тяжелейшим грузом лежит на сердце. Теперь я переменился: себя прежнего я вспоминаю с ужасом и отвращением, каких не испытывал, быть может, никто из слушателей моего рассказа. Лошадь, понукаемая шпорами седока – и та была свободнее меня, раба тиранической власти собственного нрава. Дьявол овладел моей душою и довел ее до безумия. Голос совести не затих во мне, но если я покорялся ему – то лишь на мгновение, словно в затишье после шторма, и в следующий миг поток безудержного гнева уносил его прочь, оставляя меня игрушкою душевных бурь.
Меня заключили в темницу, но вскоре, по заступничеству Тореллы, освободили. Снова я взялся за свое, теперь решив похитить вместе с дочерью отца и увезти обоих во Францию. Эта несчастная страна, разоряемая наемниками и бандами беззаконной солдатни, мне – преступнику – казалась желанным прибежищем. Наши планы были раскрыты. Меня приговорили к изгнанию; а поскольку долги мои достигли огромных размеров, все, что у меня оставалось, было выставлено на продажу. Торелла снова предложил свое посредничество, взамен требуя лишь одного – обещания, что я не возобновлю посягательств на него и его дочь. Я отверг его предложение и, изгнанник, одиночка, без гроша в кармане, воображал, что торжествую победу. Товарищи мои скрылись; их выпроводили из города еще несколькими неделями раньше, и теперь они были уже во Франции. Я остался один – без единого друга рядом, без единого дуката в кошеле, даже без меча на поясе.
Я брел вдоль берега моря; вихрь страстей терзал и рвал мне душу. Сердце горело, словно в грудь мою вложили пылающий уголь. Сперва я задумался над тем, чем должен ответить. Что, если присоединиться к отряду наемников… Месть! – это слово стало бальзамом на мои раны: я играл этой мыслью и ласкал ее, пока она, как змея, меня не ужалила. И снова я принялся хулить и проклинать свою тихую родину. Вернусь в Париж – там у меня много друзей, там меня с радостью примут на службу, там я завоюю себе состояние мечом и, быть может, добьюсь успеха, а презренный город и лживого Тореллу заставлю пожалеть о том, что они изгнали меня, нового Кориолана, из городских стен!.. Но вернуться в Париж пешком, как нищему? Жалким бедняком предстать перед теми, кому я, бывало, швырял деньги, не считая? Сама мысль о том мне претила.
Постепенно ум мой начал проясняться; пришло понимание своего положения, а следом – отчаяние. Несколько месяцев я провел в заключении; тюрьма укрепила в непокорстве мой дух, но ослабила телесный состав. Я был бледен и слаб. Тысячи уловок использовал Торелла, чтобы улучшить мое содержание – все их я распознал и с презрением отверг и теперь пожинал плоды своего упрямства. Что же делать? Пасть во прах перед врагом, молить о прощении? Да лучше погибнуть тысячью смертей! Никогда им не торжествовать победы! Ненависть, вечная ненависть станет моей клятвой! Ненависть!.. Но чья? К кому? Скитальца-изгнанника – к богатому дворянину? Что для них я и мои чувства? – они, должно быть, уже забыли обо мне. А Джульетта… во мраке моего отчаяния на миг блеснуло ее ангельское личико, тонкий стан сильфиды… но что толку? Цветок мира, украшение вселенной навеки для меня потеряно! Другой назовет ее своей, другому дарует блаженство ее небесная улыбка!