СОБЛАЗН.ВОРОНОГРАЙ [Василий II Темный]
Шрифт:
— Карашо готовишь, маладец, — похваливал мурза. — У восточных народов есть говорение: делай, что велят старики, ешь, что приготовят молодые.
Прокоша осветил весь стол своей улыбкой.
— Почему такое говорение? — продолжал мурза наставительно, хотя язык у него уже явно турусил: на питьё неразборчив был мурза — гнал в свой бурдюк подряд пиво, брагу, меды, вино слабое — фряжское и вино крепкое — водку. Шемяка подливал и радовался: «Пей, пей больше, я не обеднею!», ждал, охмелеет Бегич — язык у него развяжется. — Такое говорение есть восточная мудрость! — наконец, осчастливил Бегич хозяина. — От молодых
В этом месте восточного поучения Прокоша нечаянно прыснул. Не потому, что неучтив был, а просто смешлив. Шемяка не укорил любимца, только поглядел уныло. Сам он, как ни старался, делался во пиру скучнее и скучнее, чуял, что решено за него всё царём казанским до мелочей.
— Лысому не верь, а с курчавым не вяжись. Это нашенская, русская, мудрость, — сказал Шемяка. — Иди, Прокоша, неси перемену.
И печиву отдал мурза должное: знал он одни лепёшки, а тут — блины, пироги с сыром, хворосты из тянутого теста, левашники, курники, оладьи, сырники. Но вот рыбу есть не желал, как ни потчевал его Шемяка лососиной карельской, белорыбицей волжской, осетриной шехонской.
Наконец на третий день мурза отпыхался, отпоил его Прокоша коровьим молоком, хотя гость желал кобыльего.
— Жив остался и радуйся! — приговаривал курчастый Прокоша, заглядывая в его мутные глаза. — Мы тя накормим до усраной смерти, удержу на тебя нет.
Когда же гость извергнул из себя, что не смог вместить, Прокоша подал мутного, пыряющего в нос рассолу, и мурза окончательно ожил. Тогда и разговор пошёл прямее, без виляний и ссылок на восточную мудрость.
Ярлыка на великое княжение Улу-Махмет дать не мог, потому что хоть он и царь, однако уже не хан Золотой Орды. Нашёлся иной злокозненный ход: Василия Васильевича надо держать в неволе вечно, а Шемяке как старшему в роду Калиты быть великим князем под верховным правлением царя казанского.
Шемяка ни обиды не выказал, ни торговаться не стал, рад был и такому повороту. Заботило его только, каким образом да как скоро всё въяве станет. Но и эту гребту царь взял на себя. Надобно поехать в Казань скрепить решение взаимной договорной грамотой.
Шемяка готов был хоть в сей же миг ногу в стремя просунуть, но Бегич сказал, что самолично князю ехать нет нужды, вместо него сделать это может кто-то из его людей, гораздых грамоте. Гораздее дьяка Фёдора Дубенского в уделе было не сыскать, и Шемяка отправил его с мурзой, обоих наделив сверх меры, золотом и рухлядью, дав по четыре заводных лошади.
Москва лежала в руинах, и Углич-городок — Москвы уголок — стал на время средоточием политических страстей. Стражники замаялись отпирать-запирать ворота крепости: то гонцы, то князья с боярами — и верхоконные, и в крытых возках — из самых разных городов Руси, ближних и дальних.
Всем гостям своим радовался Шемяка, но с нетерпением ждал того вестоношу, который должен был примчаться из Казани. Минули все сроки, уж стал подумывать Шемяка о посылке нового дьяка, как Фёдор Дубенский явился наконец.
Не в том обличье, однако, явился, в каком ждал его князь, — ровно собака побитая. Глаза прячет, язык не ворочается.
— Да ты, никак, пьян? — разъярился Шемяка.
— Ни в одном глазу, князь, вот те крест. — И Фёдор бухнулся в ноги.
Шемяка грубо поднял его, ткнув носком сапога в бок:
— Где грамота?
Фёдор подавленно молчал.
— Где, спрашиваю, договорная грамота с царём казанским?
— Нет, князь, грамоты… И не будет, — отважился на ответ несчастный дьяк. — Улу-Махмет долго ждал нас с Бегичем в Курмыше, долго ждал, надоело ему ждать…
— Ну, ну, не тяни!
— Надоело ждать, а Василий Васильевич, который при нём был пленником, и сказал ему: «Не вернётся Бегич, ибо убил или в поруб посадил его Шемяка, чтобы без твоего ведома править».
— И царь поверил?
— Надо быть, да… А может, нет.
— Так да или нет? — Шемяка в ярости схватил дьяка за расшитый ворот кафтана, дёрнул на себя: — А ну, дыхни! Гм, не разит… Отвечай тогда: да или нет, поверил царь Ваське или нет?
Фёдор успокоился, отвечал вразумительно:
— Не вем, потому как Улу-Махмет шибко торопился в Казань, замятия там началась. Мог и не поверить Василию, стребовал с него выкуп серебром и отпустил в Москву с полтысячей конных татар, чтобы они тот выкуп стребовали и доставили.
Шемяка верил и не верил дьяку, да и не заботился знать истину, он только чувствовал, что ни при каких условиях не сможет смириться с крушением надежд. После недолгого раздумья велел:
— Пиши грамоту к царю!
— К какому, князь, царю?
— Да ты что, сбрендил? К царю казанскому Улу-Махмету.
Фёдор опять забегал глазами, выдавил из себя:
— Нету Улу-Махмета… Замятия [132] там, я сказал… Мамутек, сын его… Сначала князя монгольского Либея, который Казань взял, пока Улу-Махмет отсутствовал, на Русь ходил… Так вот, сначала Мамутек Либея зарубил и объявил себя царём, а как Улу-Махмет из Курмыша прибыл, то и его, отца своего то есть…
— Ты видел Мамутека?
— Нет, княже. Я в Казани не был. И в Курмыше не был. Мы с мурзой Бегичем плыли по Оке от Мурома к Нижнему. Узнали всё то, что я тебе сказал, вертаться к тебе хотели. Пошли от Дудина монастыря в Муром. Я потаем сбег, а Бегича схватил Оболенский, наместник великого князя Василия…
132
Замятия — возмущение, смута.
— Какого такого «великого князя Василия»? — взревел Шемяка. — Я — великий князь, понял?… Пошёл вон!
Дьяк проворно, радуясь, что тяжкий разговор кончился, выскользнул из горницы.
Шемяка стоял у распахнутого окна, смотрел на реку и бесконечный, за дугу овиди [133] уходящий лес. Почудилось ему, что из чащи долетело удвоенное эхо: «Я — великий князь! Я — великий князь!» И понял — не просто в гневе выкрикнул дьяку, а самое сокровенное выдал, с чем сжился и с чем расстаться уж нет сил.
133
Овидь — обзор, кругозор, горизонт, окраина земли или воды.