Собор Святой Марии
Шрифт:
— Благодарю вас, — согласилась Аледис.
Прекрасно. Вскоре эта молодая особа будет в ее распоряжении.
— Как зовут твоего мужа и откуда он?
— Он из барселонского ополчения, а зовут его Арнау, Арнау Эстаньол, — ответила Аледис, заметив, как вздрогнула хозяйка. — Что-то случилось? — спросила девушка.
Женщина взяла табурет и присела, чувствуя, что ее бросило в пот.
— Нет, — ответила она. — Должно быть, это из-за проклятой жары. Подай мне веер.
«Не может быть!» — думала она, пока Аледис искала веер. У нее застучало в висках. Арнау Эстаньол!
Этого
— Опиши мне твоего мужа, — попросила хозяйка, обмахиваясь веером.
— О, это очень просто. Он — бастайшиз порта. Молодой и сильный, высокий и красивый, возле правого глаза у него есть родинка.
Хозяйка продолжала махать веером, отрешенно уставившись в одну точку. Она думала о деревушке под названием Наварклес, вспоминала праздник по случаю бракосочетания, тюфяк в доме Берната и замок Ллоренса де Беллеры, насмешки, голод и боль… Сколько же лет прошло? Двадцать? Да, должно быть, двадцать. Может, чуть больше. А теперь…
Аледис прервала молчание:
— Вы его знаете?
— Нет… Нет.
Узнает ли она его? На самом деле она его мало помнила. Он ведь был тогда ребенком!
— Вы мне поможете найти его? — отвлекла ее от мыслей Аледис.
«А кто поможет мне, если я встречусь с сыном?» — с грустью подумала женщина.
— Я сделаю это, — пообещала она и жестом показала, чтобы Аледис оставила ее одну.
Когда девушка вышла из палатки, Франсеска закрыла лицо руками. Арнау! Она уже успела забыть его. Она вынуждена была это сделать! И вот, двадцать лет спустя… Если девушка говорит правду, тот ребенок, которого она носит в своем лоне, был… ее внук! А она хотела убить его. Двадцать лет! Какой он теперь, Арнау? Аледис сказала, что ее муж высокий, сильный, красивый. Франсеска его не помнила.
Когда она отнесла сына в кузницу, ей не дали навещать ребенка. «Проклятые! Пока я кормила младенца, они уже выстраивались в очередь, чтобы насиловать меня!» Слезы потекли у нее по щекам. Сколько времени она уже не плакала? Наверное, все эти двадцать лет… «Ребенку с Бернатом будет лучше», — подумала она тогда. Когда же узнали о его побеге, донья Катерина влепила ей пощечину и выбросила на улицу. Франсеска закончила тем, что сначала таскалась среди солдатни, а потом стала собирать отбросы у стен замка. Ее уже никто не хотел, и она бродила среди нечистот вместе с толпой таких же несчастных, как она, и дралась за кусок заплесневелого черствого хлеба, полного червей. Там она встретила еще одну девушку, которая тоже ковырялась в отбросах. Она была худая, но хорошенькая.
Никто за ней не следил. Франсеска угостила ее остатками еды, которые она оставила для себя. Девушка улыбнулась, и ее глаза засияли; возможно, она не знала другой жизни. Затем Франсеска помыла ее в ручье и оттерла ее кожу песком так, что та закричала от боли и холода. После этого она привела новую знакомую к одному из офицеров замка сеньора де Беллеры. С этого все и началось. «Я огрубела, сынок, я огрубела до такой степени, что мое сердце стало черствым. Что тебе рассказал обо мне твой отец? Что я оставила тебя умирать?»
В ту же самую ночь, когда офицеры короля и солдаты, выигравшие в карты, пришли к палатке, Франсеска спросила
— Ты говоришь, бастайш? — переспросил один из офицеров. — Ну конечно, я его знаю. Его все знают.
Франсеска наклонила голову, стараясь не пропустить ни одного слова.
— Говорят, он победил одного ветерана, которого боялись все, — продолжил офицер. — И Эйксимэн д’Эспарса, оруженосец короля, забрал его в свою личную гвардию. У этого парня есть родинка возле глаза. Его научили владеть кинжалом, знаешь? С тех пор он участвовал еще в нескольких драках и в каждой победил. Он стоит того, чтобы на него делать ставку. Почему ты им интересуешься? — расплываясь в улыбке, спросил он.
«Почему бы не окрылить его возбужденное воображение?» — подумала Франсеска. Другое объяснение трудно было бы придумать. И она подмигнула офицеру.
— Ты стара для этого парня, — засмеялся офицер.
Лицо Франсески оставалось невозмутимым.
— Приведи его ко мне, и ты не пожалеешь.
— Сюда?
«А если все-таки Аледис лжет?» — мелькнуло в голове Франсески, однако она тут же отмела эту мысль: ее никогда не подводило первое впечатление.
— Нет. Не сюда.
Аледис отошла на несколько шагов от палатки хозяйки. Ночь была великолепной — звездной, теплой.
Лунное сияние окрашивало все вокруг в желтый свет. Она смотрела на небо и на мужчин, которые входили в палатку и выходили оттуда вместе с одной из девушек. Потом они направлялись в какую-нибудь маленькую хижину и через какое-то время покидали ее, иногда смеясь, иногда в полном молчании. Это повторялось снова и снова. А затем девушки шли к тазу, в котором мылась Аледис, и сами там мылись, бесстыдно глядя на нее. У них был такой же взгляд, как у той женщины, которой мать когда-то давно не уступила дорогу.
— Почему ее не арестуют? — спросила тогда Аледис у матери.
Эулалия посмотрела на дочь, как бы оценивая, была ли она достаточно взрослой, чтобы выслушать объяснение.
— Дело в том, что и король, и Церковь позволяют им заниматься своим ремеслом. — Когда Аледис недоверчиво посмотрела на нее, мать добавила: — Да, дочка, это так. Церковь говорит, что публичные женщины не могут быть наказаны земным законом, ибо это должен сделать божественный закон. — Как объяснить девочке, что Церковь поддерживает существование публичных домов, чтобы не допустить прелюбодеяния или противоестественных связей? Эулалия снова посмотрела на дочь. Нет, ей еще рано знать о противоестественных связях.
Антония, блондинка с вьющимися волосами, стояла возле таза и улыбалась ей. Аледис растянула губы, пытаясь изобразить улыбку.
Что еще рассказывала ей мать? Она погрузилась в воспоминания, пытаясь отвлечься. Кажется, этим женщинам не разрешали жить в городе, деревне и в любом месте, где жили честные люди. Они рисковали быть изгнанными даже из своих собственных домов, если этого потребуют соседи. Их обязывали выслушивать проповеди, чтобы они могли получить прощение. Им запрещалось посещать общественные бани, кроме понедельников и пятниц — дней, отведенных для евреев и сарацин. Они имели право подавать милостыню, но никогда не могли жертвовать свои деньги Церкви.