Собрание сочинений в трех томах. Том 2. Село Городище. Федя и Данилка. Алтайская повесть: Повести
Шрифт:
И все нестройной гурьбой пошли на поле.
Овес был недалеко, на бугре за деревней. Еще издали видно было, как блестит и переливается овсяное поле, как идут по полю медленные серебристые волны. А когда подошли ближе, овес встал перед ними густой синеватой стеной, и тяжелые чеканные кисти его, казалось, погромыхивали под ветром.
— Вот это овес! — закричал Женька. — Вот так богатырский овес! Это все потому, что я копал да разные слова приговаривал: «Уродись ты, овес, чтобы ты высокий рос, чтоб ты рос-перерос, выше елок и берез!..» Вот он и вырос!
— Приговаривал!
— А я шепотом!
— Вот теперь и лошади сыты будут, — негромко сказал Ромашка.
— А как руки болели тогда, — вспомнил Козлик, — даже плечи не разогнешь!
Виктор задумчиво поглядел на ребят, на каждого отдельно. И спросил как бы про себя:
— Болели?
— О, еще как! — тихо сказала Груня.
— «О, еще как»! — засмеялся Женька. — А все, бывало, не сознавалась!
Груня засмеялась тоже:
— А мне и нельзя сознаваться — я ведь бригадир!
— Ты бригадир? — удивился Виктор. — Как же я до сих пор этого не знал? А ведь я думал, бригадир — Ромашка. Я даже и не спрашивал!
Виктор глядел на Груню и как-то еще не верил. Эта тихая тоненькая девочка несет такую трудную заботу и справляется.
— Но ведь ты же и сама работаешь?
— А как же! Я еще всех больше работать должна. Ведь на бригадира-то все смотрят!
— У вас, значит, и трудовые книжки есть?
— А как же! Конечно, есть. Вот они, со мной. — Груня легонько хлопнула по своему туго набитому карману. — Я их всегда с собой ношу, чтобы тут же, в поле, записывать. А то забуду еще.
— А ну, покажи мне ваши книжки! — Виктор протянул к ней руку. — Покажи, покажи!
Раиса как-то встрепенулась, словно хотела встать между ним и Груней. Но Груня уже отколола булавку, которой был зашпилен карман, и подала Виктору стопочку маленьких учетных книжек:
— Вот. Все здесь!
Виктор не торопясь просмотрел книжки и особенно внимательно просмотрел Раисину книжку, всю перелистал.
Раиса, отвернувшись, молча перебирала пальцами шуршащую овсяную кисть.
Виктор отдал книжки Груне:
— На, убери. Молодец, бригадир!
А потом повернулся к сестре. И никакой ласки, никакой улыбки не было у него в глазах.
— Эх ты, работница! Книжка-то пустая совсем. Хоть бы ты подруг постыдилась.
Раиса не подняла головы, не подняла глаз. Она покраснела до бровей и, закусив губу, резким движением обрывала овсяные зерна.
«Вот тебе! — подумала Груня. — Это тебе за все!»
Но тут же ей стало жалко Раису.
— Вы ее не ругайте, — сказала Груня, — она теперь лучше работает… Она привыкает…
Но Виктор, не взглянув на Раису, сунул руки в карманы и пошел вперед по узенькой белой дорожке.
— Я бы на ее месте сквозь землю провалилась! — шепнула Груне Стенька. — Прямо сквозь землю провалилась бы!
Ребята в молчании гуськом потянулись за Виктором. Раиса шла сзади всех и ни на кого не глядела.
Проходили дни, неудержимые, яркие летние дни: солнечные, залитые жарой, полные движения и работы, и тихие, пасмурные, когда отдыхали руки, но осаждали заботы о намокшем сене, о созревающем урожае. А урожай уже стоял у ворот, могучий, веселый и грозный. Хватит ли рук убрать рожь, успеют ли за погоду ухватить яровые, не застигнет ли мороз картошку в поле?
Рук мало, лошадей мало, машин нет — ни жатки, ни веялки.
Но глаза страшат, а руки делают. Хоть и охал от дум по ночам Грунин отец, однако дела шли своим чередом. Побелела рожь — весь колхоз ушел на жниво. Что дороже хлеба в крестьянском хозяйстве!
А сено оставили на ребятишек. Уж не маленькие, грабли в руках держать умеют — уберут, насколько сил хватит!
И ребятишки убирали. Даже небольшие стожки сами складывали. Рано узнали они, как болят руки и плечи после тяжелых охапок, как от граблей больно вздуваются и лопаются пузыри на ладонях… И ссорились они на работе, и мирились, и пели, и радовались… А иногда и плакали от какой-нибудь беды. Напорет кто-нибудь ногу на вилы, или неустойчивый стог ветром опрокинет, или на пчелу наступит какой-нибудь человек — вот и беда!
А главное — крепко дружили. И ни ссоры, ни драки не вредили этой бесхитростной ребячьей дружбе.
Виктора проводили. Он уехал на девятый день — хотя отпустили его на четырнадцать. Мать плакала, не пускала его:
— Куда ты! Ведь начальники велели тебе отдохнуть — ну и отдохни!
— Я уж отдохнул, мама! — отвечал Виктор. — Отдохнул. Все! Не могу больше. Люди воюют, а я, здоровый бугай, буду дома сидеть?
Дед Мирон утешал тетку Анну:
— Чем скорей фашиста прикончат, тем скорее домой вернется!
— Вернется ли? — плакала тетка Анна.
— Вернусь, мама, вернусь! — отвечал Виктор. — И чего ты плачешь? Что ж, по-твоему, мне за горном в кузне схорониться да сидеть, пока мои товарищи немца бьют?
— Да я не говорю! Кто ж это говорит — схорониться!
Виктор много не разговаривал. Собрал свою котомку, обнял мать, простился с колхозниками и пошел. В этот день он был не такой румяный, как всегда, и улыбки не было на пухлых губах. Уходя, он в последний раз оглянулся на свою мать. Она, обливаясь неудержимыми слезами, неподвижно глядела ему вслед. Он понимал: мать не может не плакать, когда сын уходит из дому, может быть, навсегда.
Ребятишки провожали Виктора до самого шоссе, до того места, где когда-то весной, в грязь и холод, сгружали картошку с машины. Всем было грустно.
— Вы там поскорее с немцем-то! — говорил Женька. — Разбивайте его дотла!
— Разобьем, конечно, — отвечал Виктор. — Вы посмотрите, что делается, ребята! На Брянском фронте наши наступают. Слышали? Упорные наступательные бои! Отборные части немецкой армии разгромлены! Орел взят… Белгород взят… А вы говорите! Уж теперь погнали, так назад не пустим!